Выбрать главу

Николай Васильевич внезапно спросил:

— Нравится?

— Очень!

— Вот и возьмите ее, мы уже стары, а для вас и копия может пред­ставлять интерес, тем более, что это, возможно, единственная сохранив­шаяся учебная работа группы Малевича, не уверен, что подобное есть даже в Русском музее.

Что к тому времени я знал о Ермолаевой? Немного. Правда, выставку ее работ в Ленинградском Союзе художников в 1972 году я хорошо помнил. Тогда оставшиеся после ареста Веры Михайловны гуаши и аква­рели были в основном у наследников ученицы и друга Ермолаевой, тоже арестованной в 1935-м, Маши Казанской.

Трудно забыть потрясение от листов на темы книги Лукреция «О при­роде вещей», прекрасные гуаши из серии «Дон Кихот». Да и ее натюрмор­ты так и стоят перед глазами — абсолютная гармония-неожиданных соче­таний черного и белого. И пейзажи, и лодочки в далеком пространстве залива, прекрасно решенная перспектива...

Друг и «поделец» Ермолаевой Владимир Васильевич Стерлигов предло­жил афишу. Черная лента обвивала годы рождения и смерти: 1893—1937, роковые даты покрывал знаменитый стерлиговский купол, а по краю тоже шла черная полоса, символизирующая трагедию оборванной жизни.

Конечно, в том коммунистическом семидесятом сделанное Стерлиго­вым вывесить так и не удалось. И некий услужливый прикладник скром­но написал фамилию художницы, а даты жизни и смерти припрятал: год тридцать седьмой говорил сам за себя. Начальство приказало «не дразнить гусей».

Хорошо помню обсуждение выставки. В Союз художников меня при­вел поклонник и собиратель живописи, старый писатель Геннадий Гор. Он дружил с искусствоведом Всеволодом Петровым, для него Севочкой, мо­жет, поэтому я и запомнил нервную Севочкину речь. Нет, я не хочу доверяться памяти, стенограммы творческих обсуждений продолжали жить в захламленных шкафах секции графики ЛОСХа, я отыскал забытую филиппику, позволю себе процитировать несколько его фраз: «В историю искусства возвращается творчество художника, который обладал высочай­шим талантом, высочайшей культурой и изощренным профессиональным мастерством. Надо сказать, что мы уже не раз встречались с примерами возвращений и запоздалого признания огромных явлений искусства. Когда на открытии выставки я впервые увидел работы Ермолаевой, узнал о ее жизненном пути, то у меня возникала настойчивая параллель между ее живописью и поэзией Марины Цветаевой, которая вернулась в литературу после долгого забвения. Подобно тому, как русскую поэзию невозможно представить без Цветаевой, так и невозможно представить историю наше­го изобразительного искусства без Ермолаевой. Без нее оно было бы не­верным и неполным. Этих двух мастеров роднит многое: огненная напря­женность чувства, из которого вытекает и вдохновение, волевое и энер­гичное мужество, строгое решение профессиональных задач. Я хотел бы указать и на глубокий национальный, русский характер творчества двух женщин. И если мы сможем рассказать о ней, то Ермолаеву ждет та же слава, что и слава Цветаевой».

Как и за что была арестована Вера Михайловна, по сути никто не знал. Где находилась тюрьма или лагерь, тоже говорилось разное. Один из искусствоведов рассказывал, будто бы она была вывезена на какой-то не­ведомый остров и там оставлена умирать вместе с другими политическими заключенными.

О беспомощности Ермолаевой вспоминали все старики. Даже те, кто в тридцатые годы были еще детьми, учились у Веры Михайловны, не забыли ее костыли, на которых она буквально перетаскивала себя с этажа на этаж. Дочь художника Тырсы Анна Николаевна так и говорила мне, что они, дети, слышали приближение Ермолаевой к их классу в художествен­ной школе с того момента, когда она «вносила себя» в парадную.

Происходила Вера Михайловна из богатой семьи, говорили, будто бы в раннем детстве она упала с лошади, повредила позвоночник, отец увез ее за границу, где для нее заказали корсет с подвижными металлическими сочле­нениями, что и помогало Ермолаевой чувствовать себя равной с другими.

Что еще я мог бы припомнить из рассказов друзей Ермолаевой? Те, кто хорошо знал ее работы, уверяли, что Вера Михайловна равна Малеви­чу. Прожив какое-то время в его свите, пройдя под его влиянием через открытия супрематизма, она все же вернулась к цвету, развивая, как го­ворил ее друг Лев Александрович Юдин, «пластический реализм».

Книга, которую я кончал перед подарком Керова, была совсем о дру­гом. И все же интерес к Ермолаевой не стал пустым любопытством. Те­перь я собирал о ней факты и слухи. Зачем? Пожалуй, уверенно не могу это объяснить даже себе. По крайней мере, мыслей о возможном романе тогда у меня не было. А был просто интерес к жизни неведомого, пропав­шего в трагический год художника. И все же, все же...