На лестнице послышался шорох, казалось, метут каменный пол, но он-то знал, здесь так не метут, это надзиратели тащат Ермолаеву.
Федоров давно понял: чтобы допрос шел без сучка и задоринки, эту парализованную клячу следует подержать пару часов в каменном люке- карцере, а еще точнее, в каменном гробу, где невозможно присесть, даже упасть без чувств невозможно. Там можно только стоять прямо или обмякнув. Вот и все, что следовало использовать по этому пустяковому делу.
Он распахнул дверь. Охранники дотащили Ермолаеву до табурета и усадили вблизи стола. Она вцепилась в них, боясь отпустить, — и это тоже было смешно.
Они отвели ее руки, Ермолаева торкнулась носом, казалось, она сейчас свалится на пол. «Пожалуй, и часа в карцере достаточно, чтобы мадама подписала любое», — весело подумал Федоров.
— Ну, рассказывай, — приказал он.
Кляча таращилась, вращала идиотскими своими глазами, будто бы не могла понять, что же хочет от нее следователь.
— О чем?
Федоров так и предполагал, что допрос начнется с очередной ерунды. Ишь, придурки, им кажется, что органы о них ничего не знают.
— Как «о чем»? — возмутился Федоров. — Рассказывай все, что делала против советской власти.
— Но мне нечего вам говорить, худого я не делала, мы обсуждали живопись, спорили, но никогда не позволяли себе...
— Ладно, — с иронией произнес Федоров. — Начнем с другого. Ты понимаешь, что арестована?
Она вздохнула.
— А за что арестована? — спросил он, как бы помогая Ермолаевой найти единственно верный ответ.
— Не знаю.
— Как это не знаешь? Выходит, только органы знают. Или ты хочешь сказать, что органы несправедливы?
Она испуганно поглядела на следователя и вздохнула. Он ждал.
— А ну встань! — вдруг заорал Федоров. — Рассказывай, как ты со своими дружками занималась антисоветской пропагандой, как собирала людей на квартире, как вела занятия с детьми, чем пачкала им мозги, говори, безногая дрянь! — Она не могла подняться, подтащила костыль, но он выскальзывал из руки, и Ермолаева, чуть приподнявшись, снова падала на табуретку. — Встать, стерва! И стоять! Нормально стоять, сука!..
Она наконец поднялась. Горло ей будто сжимала чья-то тяжелая рука. Слезы текли из глаз: никто, никогда в жизни не говорил с нею так. Она не любила давать кому-либо повод даже с состраданием вспоминать о ее болезни, а этот квадратный, с толстыми ляжками, негодяй позволял себе оскорблять ее. Гетевский Рейнеке-Лис, все эти мерзавцы из царства короля Нобеля действительно словно бы преобразились в одутловатое лицо конкретного Хама. «Бог мой, — неожиданно подумала Вера Михайловна, — и первый следователь с вытянутой заостренной мордой, с глазами, сходящимися на переносице, с рыжими стоячими волосами, был копией Рейнеке- Лиса, будто бы то, что воображалось и являлось веселой фантазией Гете, вдруг реализовалось здесь. И этот толстенный, откормленный кругломордый маленький Гинце-Кот, разве не персонаж поэмы?»
Она качнулась, охранник подхватил Ермолаеву и долго ставил ее прямо, точно арестованная была деревяшкой. Отступил на шаг и с неуверенностью наблюдал, простоит или упадет еще раз.
— Позвольте сесть, — с трудом сказала она, — я несколько часов пробыла в карцере.
— Ну, уж «часов», дай бог, ты там провела часик, — усмехнулся он. — Сядешь, обязательно сядешь, я тебе обещаю. — Федоров с явным удовольствием вкладывал в интонации нужный смысл. — А пока повтори свою антисоветчину. Что ты и твои дружки говорили о коллективизации? Какие-такие ошибки мы, большевики, допустили?
— Нет, нет! — воскликнула Вера Михайловна. — Я не выступала против...
— Хорошо, я спешить не стану. Я подожду. А пока я пишу другое незаконченное «дело», ты подумай. Я уверен, что ты обязательно все вспомнишь.
Он что-то писал, весело мурлыча, и теперь еще больше напоминал ей друга Рейнеке-Лиса, кота Гинце. Наконец закончил страницу, пригладил ладонью листок промокашки, спросил:
— Ну, как с памятью на сегодня?
— Нет, нет! — воскликнула Вера Михайловна. — Я ничего не могу прибавить. Да и не было никогда худого...
Он поднялся. Подошел к окну, долго молча взирал куда-то.