Первое, что я записал в дневнике, это рассказ знакомого искусствоведа, как «шили дело» Вере Михайловне.
Ермолаева оформляла для издательства сатирическую поэму Гете «Рейнеке-Лис», а в ней одним из героев был медведь. А другой Медведь, как известно, был начальником ГПУ в Ленинграде.
В 1989 году был издан альбом с многообещающим названием: «Авангард, остановленный на бегу». На супере, как эпиграф, стояла фраза: «Книга про то, как на берегах Аральского моря пропала художница Вера Ермолаева, а потом куда-то пропало и море...» Рядом с фразой был нарисован кораблик, возможно, дизайнер и тут подумал о Вере Михайловне, преподававшей в двадцатые детям.
Есть в альбоме и несколько фотографий: Вера Михайловна — девочкой, она же в середине десятых в саратовском имении отца: высокая, в полный рост, но с палочкой, — это всегда и всюду, — в юбке, закрывающей ноги. Теперь-то я знаю, что была она в вечном движении, не выносила сидеть на одном месте, постоянно ездила на натуру, плавала в лодках по рекам, гребла, обожала пригороды...
«После убийства Кирова, — писал автор, — начались аресты интеллигенции... В декабре 1934 года взяли Веру Михайловну Ермолаеву и ее ученицу Марию Казанскую, Владимира Васильевича Стерлигова и его учеников: Александра Батурина и Олега Коржакова... Творческая судьба Ермолаевой была тесно связана с Казимиром Малевичем. В первые годы революции она сменила Марка Шагала, как руководитель витебской художественной школы. По ее приглашению в Витебск приехал Малевич, возникла группа УНОВИС — устроители нового искусства, в руководстве которой была и Ермолаева... С 1923 года она снова в Петрограде. Увлеченная стихией цвета, Ермолаева всю жизнь занималась живописью. С двадцатых годов она одна из ведущих сотрудников Дётгиза, трудится для журналов «Чиж» и «Еж», иллюстрирует стихи Введенского, Хармса, Заболоцкого.
В последнем цикле гуашей к «Рейнеке-Лису», над которыми она работает в конце 1934 года, были, по свидетельству очевидцев, критические мотивы, отразившие ленинградскую действительность. К Медведю, начальнику ГПУ, волки в буденовках тащат перепуганных зверей...
Когда вошли с арестом, то сразу направились к шкафу, где лежали листы «Рейнеке-Лиса»...»
Даже в скудных фактах видно бесспорное: некто из близких навещал квартиру Ермолаевой, следил за ней, докладывал в ГПУ. А как бы иначе они «вошли и... направились к шкафу»?
Могу представить, как спускалась на костылях эта женщина, как запихивали ее в «черный ворон»...
До романа, который я писал в тот период, существовала еще книга — история также пропавшего во времени замечательного художника Василия Павловича Калужнина. Несколько лет потратил я на поиски его архива — об этом и был написан роман «Вечности заложник». Пытаясь рассказать подлинную историю, боялся выглядеть в глазах читателя не совсем точным, память — условная категория, поэтому слово «роман» как бы становилось защитой.
С выходом «Вечности заложника» я стал надеяться на новые документы. Казалось, должны же объявиться люди, помнящие Калужнина. Но шли годы, однако никто так и не откликнулся. Видимо, все возможное было исчерпано...
Позволю себе повторить начало давно вышедшей книги.
Фамилию Калужнин я услыхал случайно от искусствоведа Бориса Давыдовича Суриса. В Лавке писателей на Невском проспекте я листал книгу об обществе художников двадцатых годов «Круг» — это была группа выпускников Академии, ставших позднее широко известными.
— Конечно, талантливые ребята, — сказал стоявший рядом Сурис, — но не забывайте, им было тогда по двадцать, каждому еще многое предстояло понять, а жизнь тридцатых не шибко тому способствовала...
В шестидесятые, то есть сравнительно недавно, на одной из зональных выставок к нему подошел плохо одетый старик и назвал себя живописцем. Старик стал приглашать домой, ему хотелось показать понимающему человеку свое искусство.
— Вначале я испугался его нищего вида, но, как говорят, любопытство победило. Пошли. Поднялись на третий этаж. Войдя в комнату, мысленно выругал себя за мягкость, чего-то серьезного в окружившей меня грязи ждать было глупо.
Мы шли к Русскому музею, и Сурис густым голосом продолжал рассказывать о том неведомом, наверняка давно умершем, странном человеке.
— Грязь совершенно не беспокоила хозяина, он подозвал меня к окну. Боком я прошел к мольберту... — Борис Давыдович помолчал, как бы подыскивая точные слова для пережитого, и, не найдя, воскликнул; — Передо мной был огромный талант!