Голос был далекий и глуховатый. Б. Б. устало благодарил за приветы из Ленинграда, спрашивал о своих знакомых, но с приглашением медлил. «Да и что показывать? — спрашивал он. — Все давно известно. А новое? Я так мало писал в последние годы, стоит ли тратить дорогое время?»
И все же имена друзей помогли, он согласился.
Я звоню в дверь мастерской, но мне долго не открывают. Наконец все же слышу тихое и медленное шарканье тапочек. Б. Б. стоит у стены и долго и внимательно на меня смотрит, словно бы хочет выяснить причину такого позднего к себе интереса. Знакомимся. И я прохожу в мастерскую, не очень большой зал с задернутыми от позднего солнца окнами. Садимся. Б. Б. опять рассматривает меня. У него серое, морщинистое лицо, усталые глаза, пристальный взгляд. Мы молчим, как бы готовясь к беседе. Начинаю с живописи, мне интересно все, чем он занимался многие годы.
Работ мало. Вернее, работы стоят, но большинство повернуто к стене, я вижу подрамники. Наконец он тяжело поднимается с кресла, берет холст и устанавливает на мольберте. Это то, что написано им в последнее время. Б. Б. явно пытается задержать прошлое. И тут не нужно хитрить, я с удовольствием говорю об этом. Впрочем, те ранние вещи, что я видел в музее на Крымском валу, были сильнее. О Малевиче отвечает сразу.
— Говорят, Казимир Северинович был никудышным учителем, мог разорвать прекрасную работу ученика и похвалить слабую? — спрашиваю я.
Глаза Б. Б. вспыхивают возмущением.
— Кто мог вам сказать такую нелепость! Это был удивительный педагог, такой же гениальный, как и художник. Он моментально схватывал все, и ваш замысел, и результат. Нужно было уметь его слушать. И если он рвал работу, значит, работа того стоила... И на смертном одре он вел себя замечательно. Не жаловался, не просил помощи. Я поехал в дацан, к буддийским монахам. И когда я объяснил им причину приезда, они спросили: «А вашего учителя облучали рентгеном?» — «Да», — подтвердил я. «Тогда мы не возьмемся. Ю^етки разрушены, ничего не дадут наши травы».
И о матери Малевича говорил с любовью. Это была прекрасная женщина, которая их всех называла «сынками». Они занимались, а мать вязала удивительные сумки, она чувствовала цвет, соединяла веронез и белое, меняла форму, это было поразительно по таланту.
Б. Б. активнее движется по мастерской. Я хвалю прошлое. И тут же задаю вопрос, который, возможно, Б. Б. больше всего не хотел бы слышать.
— А Ермолаева? Расскажите о Вере Михайловне.
Бледный, он подается вперед и долго, с плохо скрываемым подозрением, на меня смотрит. Потом, словно совершая намаз, проводит ладонями по лицу.
— Почему вас интересует Ермолаева?
— Это замечательная художница! — восклицаю я. — Некоторые считают, что она не меньше Малевича.
— Мне трудно судить, — не сразу говорит он. Долго молчит, думает. Кажется, Б. Б. ищет в памяти что-то нейтральное, возможно, необидное для себя. — Вера Михайловна была больным человеком. Однажды я шел за ней по Исаакиевской, она поскользнулась и упала спиной на лед. Я стал поднимать, она оказалась очень тяжелой. Я все же ее поднял. «Вот вы какой сильный», — поблагодарила она.
— Ермолаева порвала с Малевичем, ушла от него и позднее говорила о нем с неприязнью. Он как-то ее обидел?
— Я мало что знаю об этом.
И неожиданно:
— Когда у Малевича умерла жена, мы с Юдиным пришли к нему на квартиру. И вдруг оказалось, что там Ермолаева. Она подметала пол и очень смутилась, увидев нас.
Он опять провел ладонями по лицу и так застыл, что-то будто бы припоминая:
— Нет, не ждите от меня нового, я все забыл. Если вы пришли из-за Ермолаевой, то я ничего не смогу больше...
— А Гальперин?
Он даже встал. Задвигался по мастерской, точно не мог понять, что же теперь делать.
— И вы о Гальперине? — он с ужасом поглядел на меня. — Я его совсем не знал. Однажды видел. Я пришел к Вере Михайловне, они смотрели живопись. Да! — воскликнул он, будто бы что-то вспомнив. — Недавно сюда приходил его сын, он разговаривал... с недоверием. Разве мы можем отвечать за прошлое только потому, что мы его пережили?
Мне-то был понятен визит Кригера. Именно я рассказывал ему о своих подозрениях, и Кригер поспешил, опередив меня, мы оба занимались одним и тем же.
Б. Б. медленно замотал шарфом шею. Было видно, как дрожат его руки. Кто знает, может, это от возраста. Ему скоро девяносто. Да и устать он мог. Дома его ждала дочь, это только кажется, что я недолго, я уже почти три часа здесь.