Я который раз перечитываю, переписываю строки Б. Б. Ах, как не хочется верить худому!
И все же, все же...
Легкое прошлое, удивительное благополучие, «командировки» в Европу, разве тогда могло быть такое без... НКВД?
Сомневаясь, мучаясь, еще на первых сеансах с медиумами я все же задал этот вопрос Ермолаевой: «Вера Михайловна, вы считаете, что в вашей трагической судьбе виноват Б. Б.?»
Ах, как я надеялся, что ее ответ будет не настолько конкретным!
«Да, — сказала она. — Он был наказан тем, что его творческая душа уже никогда творить не будет. Он продал свое творчество злу».
Я ждал возможности проверить себя и повторить вопрос Льву Гальперину. Это случилось спустя неделю.
Из разговора с Львом Соломоновичем Гальпериным через петербургских трансмедиумов 21 ноября 1993 года
Семен Ласкин: Лев Соломонович, в прошлый раз я задал Вере Михайловне вопрос о человеке, который оклеветал и предал вас всех. К сожалению, я сам назвал его имя, может быть, я навязал ей мое предположение? Меня мучает неуверенность. Это высококультурный, располагающий к себе человек, мне так не хочется, чтобы именно он оказался тем самым «номером 2577».
Лев Гальперин: К сожалению, это был он. Время было такое, люди менялись, ломались, теряли самих себя. И если душа сохраняла достоинство, значит, жить ей было нельзя. Не для этого строили социализм, чтобы каждый достоинство сохранять мог...
Итак, мне стало казаться, что я расспросил о Ермолаевой и о Гальперине всех старых художников, кого знал, с кем мог встретиться, нового и неизвестного больше ждать было неоткуда.
И все же вера в неожиданное теплилась.
Случай — я об этом думал неоднократно — бывало, врывался в мою жизнь и сдвигал все. В этот раз в милом гостеприимном доме питерских интеллигентов я не только рассказал о том, что меня волнует, но и пожаловался, что вынужден остановиться на середине, так как не вижу больше никаких перспектив.
— Как никаких? — возмутился милейший Евгений Александрович П.-К., академик, физик, человек, как мне казалось, совершенно далекий от нематериальной жизни. Он обернулся к жене, моему другу, прекрасному графику, и спросил:
— А помнишь, Верочка, на Адмиралтейской набережной, в соседнем с нами доме жила Августа Ивановна Егорьева, жена адмирала, она как-то нам говорила, что вся их семья была близка с Ермолаевой.
— Хорошо помню, — сразу же сказала Вера Федоровна. — Но Августа Ивановна умерла несколько лет назад.
— Да, но недавно я видел ее дочь, Анастасию Всеволодовну. Тасе в те годы было не так уж и мало, примерно двадцать, и она тоже дружила с Ермолаевой.
Я разволновался. Кажется, впервые я смогу увидеть человека, который не только знал, но, возможно, дружил с Верой Михайловной.
Несколько дней звонков от Евгения Александровича не было. И вдруг — удача. Да, Анастасия Всеволодовна в Питере, живет по новому адресу, на Васильевском, не так давно переехала к внукам, она будет рада поговорить.
«Звоните, идите, — говорил П.-К., — Ермолаева для этой семьи много значила!»
Я сразу же позвонил Егорьевой.
В назначенный час пришел на Васильевский в дом Анастасии Всеволодовны. Высокая, стройная, не по годам спортивная женщина провела меня в комнату. И вдруг я застыл — со стены нас будто бы рассматривали глаза женщины с портрета, словно написанного махом, несколько линий фиксировали особенности характера: энергию, ум, доброту.
— Прекрасная вещь! — с восхищением сказал я. — На такое, вероятно, художник тратит секунды...
— Автопортрет Веры Михайловны, — она вздохнула. — К сожалению, это все, что у нас осталось после войны из ее работ...
Мы сели и заговорили сразу, как старые знакомые. То, что интересовало меня, и для нее было необыкновенно важным.
Она припомнила и их поездку по Днепру, и частые визиты к Ермолаевой на Десятую линию, долгую дружбу ее матери Августы Ивановны с Верой Михайловной, постоянный восторг и преклонение в семье перед ней.
— Вообще-то, — говорила Анастасия Всеволодовна, — Ермолаева была неуемной путешественницей, никаких комплексов из-за болезни, она могла сесть в лодку и сама замечательно правила лошадью, это был сильный человек. В двадцатые годы мы целой компанией выехали на поезде до станции Мозель в Белоруссии, там пересели на пароход, добрались по Днепру до Киева, а дальше — на лодке. Плыли долго, мама была на веслах, иногда ее сменяли Ада Михайловна Шведе и Вера Михайловна...
Анастасия Всеволодовна помолчала, что-то обдумывая, а затем вдруг сказала, что Августа Ивановна незадолго до смерти пыталась писать воспоминания, рукопись сохранилась, и, если мне интересно, она готова дать ее мне домой. Есть там и кусок о Вемишкс — так ее семья называла Веру Михайловну.