Вышли мы днем, часа в четыре. Первый отдых, как сейчас помню, сделали в восемь. Причалили к низкому берегу, разожгли костер, сварили картошку, выпили чаю и поплыли дальше. Уже начало темнеть, и вдруг на нас сзади надвигается военный корабль. Из маленькой лодки он показался громадным, даже сделалось страшно. Мы скорее пригребли к берегу, а когда корабль с нами поравнялся, мы вдруг увидели на борту Всеволода Евгеньевича. Мы ему закричали — Всеволод! — и замахали платками. Потом оказалось, что и они увидели нас. Командир приказал остановить корабль, но Всеволод Евгеньевич категорически отказался <сходить на берег>, ему не хотелось нарушать служебный этикет.
Мы отправились дальше. Прошли мимо освещенного Киева и чуть ниже Черкесс вышли к противоположному берегу и наконец причалили у песчаного холмика для ночлега.
Помню, как рассердилась на меня Вемишок, когда я постелила на песок простыню для ее сна. Она посчитала это... непочтительным отношением к природе.
Ранним утром, разбуженные солнцем, мы позавтракали и хотели уже отправиться, но тут оказалось, что рядом с берегом, на котором мы ночевали, большой водоворот, и Днепр там расширен, и нам не выбраться, не зная фарватера. Мы кружили на лодке часа три, очень устали и, выбравшись на берег, приняли решение отдохнуть, а уж домой отправиться вечером.
Вот тут-то и случилась беда с нами: мы потеряли уключину, гребли с трудом, плыть пришлось и против течения и против ветра. Каждый раз, как только возникала на горизонте новая деревня, мы подходили к берегу, надеясь купить уключину, но... безуспешно.
С большим трудом мы проплыли половину пути, около двадцати пяти километров, изнемогли вконец и тогда решили, как бурлаки, тащить лодку на бечеве, идя по тропинке вдоль берега.
Местами я проваливалась, глинистая почва скользила, я уже еле передвигала ноги. И только в шесть утра, измазанные до колен, мы дотащились до дома. В конце концов эти двадцать пять километров нам очень понравились. Ночь была красивая, освещенная полной луной. Тася уснула по дороге, а Вемишка сидела как капитан и управляла рулем. Прогулка запомнилась на всю жизнь. Что касается памяти о Вере Михайловне, то она для меня свята и неизгладима».
Через несколько дней я снова пришел к Анастасии Всеволодовне, теперь у меня был сюрприз, и я хотел «открыть» его только в конце разговора. В начале следовало еще раз попытаться подробнее узнать об Августе Ивановне, восстановить ту тоненькую ниточку, которая тянулась из прошлого к сегодняшним дням. Я не представлял истории их дружбы, а то, что знал, было не фактом, а чем-то иным...
Анастасия Всеволодовна с охотой отвечала на вопросы — все, что касалось Ермолаевой, было для нее воистину дорогим.
— Мама умерла недавно, но была она старше Веры Михайловны на десять лет. Восемнадцатый год оказался очень трудным и для нас, и для Ермолаевой, хотя для нее по иной причине...
Я слушаю с глубоким вниманием, меня интересует все.
— Как они познакомились? В Питере на Знаменской был Институт «Живого слова», и, мне кажется, мама увидела там выставку неведомой Ермолаевой, она была потрясена работами, а дальше как-то они встретились. Что касается института, то в нем бывали и Гумилев, и Горький, и Луначарский. Лекции там читал Кони, выступала Одоевцева, был холод и голод, а мама шла туда пешком, видимо, для них сильнее невзгод оказывалась жажда духовного...
Я расспрашиваю Анастасию Всеволодовну о семье.
— Если о нас, — говорит она, — то отец был адмиралом царской армии, его приговорили к расстрелу, но Дыбенко не только освободил его из-под ареста, но и дал работу в штабе. Что касается Вемишки, то она в те голодные годы уехала в Витебск, возглавила там Институт художественной культуры.
Это я уже знал. Пришло время, когда места, связанные с Малевичем, в частности, Витебск, оказались в центре внимания искусствоведов.
— У Ермолаевой и у Малевича были периоды разных отношений. В 1922 году они вместе возвращаются из Витебска в Петроград, здесь и начинается ее работа в Институте художественной культуры. Вера Михайловна возглавляет лабораторию цвета, а директорствует в институте Казимир Северинович, рядом трудятся и Татлин, и Мансуров, и Пунин, и Суетин, и Чашник, и Рождественский, и Стерлигов. В 1926 году институт закрывают, но Вера Михайловна уже к этому времени порывает с Малевичем.
Анастасия Всеволодовна бросает на меня живой взгляд и, чуть склонив голову, полушепотом говорит:
— Мама и Вемишок были в Филармонии. В антракте Вемишка вдруг обняла маму и сказала, что с Малевичем она порвала. Маме казалось, что Казимир Северинович был в чем-то нетактичен, обидел, а то и оскорбил Ермолаеву. По крайней мере, мама утверждала, что о Малевиче Вемишок позднее просто отказывалась вспоминать, в этом чувствовалась ее боль. Да и разрыв с супрематизмом, уход от концепций Казимира Севериновича тоже, как мы считали, в какой-то степени был связан с личным...