Выбрать главу

— Чем быстрее подпишешь, тем раньше отпущу в камеру, — посове­товал Федоров.

Она посмотрела на следователя. Впрочем, на следователя ли она смот­рела? Блуждала пустым взглядом по кабинету.

— Подписывай, — напомнил Федоров. — Теряем время.

Федоров обмакнул перо в чернильницу и вставил в сжатые пальцы Ермолаевой. Она снова ткнулась в стол носом, потом долго и удивленно рассматривала себя в толстом стекле. Федоров приподнялся: что это ее заинтересовало? И улыбнулся: не узнает себя.

— Ну, — он прикрикнул. — Скорее.

Она выводила фамилию.

Федоров вздохнул. Ох, как надоели эти интеллигенты, каждый хочет какую-то свою правду, а правда одна, та, что может быть только на поль­зу Советской власти.

Федоров помазал страницу клеем и вложил в «дело». Оставался пус­тяк: передать материалы «тройке». Впрочем, «тройка» не станет тратить на таких время. Поглядит кто-то один и подпишет. А дальше, как говорится, лети, птичка! Товарняк довезет, маршрут известен...

— В камеру! — приказал он.

Ермолаеву потащили. Она висела в руках охранников, и Федорову бы­ло забавно смотреть на вогнутую ее спину «Уродка, — подумал он. — А все равно мечтает кого-то свергнуть. Только власть-то их посильнее, власть сама кого хошь сломает».

В Русском музее сохранилась маленькая, размером 15x19, цветная ли­тография из цикла «Рейнеке-Лис». Трудно понять, отчего же ее-то, пятую картинку, по записям Федорова, как, вероятно, и четыре первых — веще­ственное доказательство совершенного преступления арестованной Ермолае­вой — не пришили к «делу»? Может, оттого, что следователю Федорову трудно было бы отыскать в ней и «начетчика диалектического материализ­ма», и «составителя марксистской энциклопедии», и даже «специалистов, имеющих юридическое образование», не говоря уж о «работниках ГПУ». Был просто Лис, а рядом волчиха Гермунда, в длинном, как у самой Ермолаевой, платье до пола. Три репродуктора висели над ними, вот они- то и говорили, что время наше, а не то, в котором жил «этот писатель Гете».

На лестнице охранник слева отпустил руку, и Ермолаева ударилась головой о каменные ступени, а когда открыла глаза, охранников уже не было. Да и лестницы не было. В камере вокруг нее стояли девицы.

— Что же такая больная против них может?

— Значит, может. Только не то, что мы с тобой, муха.

Девицы расхохотались.

— Ну-ка закинем ее на нары. — Они схватили Веру Михайловну за ноги и за руки и потащили к стенке. — Лежи! И запомни: мы здесь тебе больше нужны, чем ты нам, так что не зазнавайся.

Из статьи Е. Ф. Ковтуна в альбоме «Авангард, остановленный ка бегу»:

«Александр Батурин сидел в одной камере с арестованным тогда же художником Павлом Басмановым. Их вызывали на очную ставку со Стер­лиговым.

Владимир Васильевич рассказывал:

— Сидим за столом на очной ставке: я и Басманов. Напротив следо­ватель Федоров, все время пистолет и тяжелые предметы к себе подтяги­вает.

«А вот Басманов говорил, что вы не советский человек».

«Я этого не говорил».

«А Стерлигов говорил, что вы кулак».

«Я этого не говорил».

Тут начинают, нагнетая нервозность, через кабинет бегать какие-то лю­ди и кричать, что нас будет судить народ. Басманов встал и что было силы ударил кулаком по столу, так что все предметы подскочили. И снова сел. Федоров крикнул: «Увести их!»

Из разговора с Верой Михайловной Ермолаевой через петербургских трансмедиумов 14 декабря 1994 года

Семен Ласкин: Вера Михайловна, я хотел бы спросить, что считаете вы особенно важным в своей судьбе?

Вера Ермолаева: Это сложно. Потому что дело не в том, какие мо­менты прожиты человеком, а как он строил жизнь. Как он развивал свою жизнь.

Бывает, что яркие и запомнившиеся многим эпизоды не имеют большого значения для развития, потому что не дают толчка ничему. А вот иногда незамет­ная мысль или прогулка, которую невозможно выделить из потока жизненных эпизодов, дает такой толчок, от которого содрогнется судьба.

Можно вспомнить, как на вечеринке с молодыми, — я ведь тоже была моло­дой, — говорили о том, что цвет имеет значение, и мистическое, давали даже какие-то определения цвета, связанные с чем-то вне зрения и ощущений. Я не могла поддержать разговор, это было для меня неправдой. И разговор не продол­жился, усох постепенно. Ведь со мной нелегко было спорить. Я бывала безжало­стна, когда начинала кого-то высмеивать.

Но вкус этого разговора остался во мне. И я начала прислушиваться к цвету и даже к линии по-другому. Наверное, после этого я перестала бояться несочета­емых, невозможных сочетаний цветов. Я начала прислушиваться к тому, что бу­дет за цветом. Иногда получалась нелепость, но потом оказывался какой-то смысл, сила и неожиданное настроение.