— К сожалению, — сказал он, — наши уложения требуют неких формальностей...
Я напрягся. Было ясно, что по крайней мере сегодня рассчитывать на успех рановато.
— Каких же?
— Вам придется получить согласие родственников арестованных на прочтение «дел». Понимаете, в те годы заключенные могли говорить то, что было бы и нынешним их родственникам неприятно.
— Да, но раньше у меня этого согласия не требовали. Ермолаева, насколько я знаю, была одинока, ее брат умер в Сибири. Она инвалид, никого у нее не осталось.
— Хорошо, с Ермолаевой мы договорились, но в сшитых «делах» есть и Гальперин, и Стерлигов, и Юдин...
Он назвал еще двоих. Одного — художника Александра Батурина, проходившего по делу, я хорошо знал, он, конечно, не отказал бы мне в разрешении. Что касается Кригера, то в его разрешении и сомневаться-то было глупо.
— У Стерлигова в Ленинграде родственников не осталось, — сказал я. — У Юдина недавно умерла жена.
Молодой человек доброжелательно покивал.
— В конце-то концов, не будем формалистами. Вот хотя бы Гальперин, попытайтесь получить разрешение у его сына... — Он смотрел бумаги. — И вы сами назвали Батурина, двоих вполне достаточно.
Поднялся и пожал мне руку.
— Звоните, как только у вас будет согласие.
Я поблагодарил.
Теперь нужно действовать. Кригера я отложил на «второе». Начинать правильнее с Батурина.
Александра Борисовича я очень ценил. Был он учеником Стерлигова. И сам Владимир Васильевич, и все его окружение значили для Батурина слишком много. В далеком тридцать четвертом двадцатилетний Батурин был арестован, он просидел в тюрьмах около двадцати лет. Теперь это был пожилой, творчески активный художник, я неоднократно приходил к нему в мастерскую. Сомнений в его благожелательности у меня и быть не могло.
Я позвонил Александру Борисовичу и почти сразу же пошел к нему. Пили чай, говорили о Ермолаевой, — Батурин считал Веру Михайловну огромным талантом, потом он достал из письменного стола черно-белые фотографии выставки семьдесят второго года, и мы долго разглядывали их.
О Гальперине Батурин ничего рассказать не мог, не помнил, да и не часто он, тогда почти мальчик, встречался с этими уже немолодыми людьми...
Уходил я с прекрасным подарком. Батурин неожиданно достал замечательный натюрморт семидесятого года, спросил меня: «Нравится?» «Очень!» — искренне воскликнул я. И Александр Борисович тут же надписал добрые, благословляющие мой поиск слова.
В тот же вечер я позвонил Виктору. Чуть подумав, Виктор назвал удобное время. Все шло прекрасно.
Дома у Кригеров я оказался впервые. Виктор был мил, доброжелателен, весел. Школа не забывается и через десятилетия. Наконец пора было переходить к делу. Кригер вынул из письменного стола папку, и мы стали рассматривать те листы, которые больше тридцати лет лежали и у Калужнина, и у тетки Виктора, и вот, наконец, здесь...
Некоторые рисунки выглядели случайными, нашелся даже карандашный портрет Ленина, что-то ученическое, беспомощное было в нем. Пожалуй, художник, не привыкший писать «фотографические» портреты, с подобной задачей справиться и не мог. Но что показалось прекрасным — это фантазии на тему «Мертвых душ». Шагаловское читалось в работах: летящий в воздухе половой с яствами на столешнице, а рядом нечто дьявольское женского пола...
За карандашными рисунками пошли и темперные наброски. Казалось, Гальперин писал один и тот же портрет, и чем больше я рассматривал, тем четче осознавал, что все они — поиск образа: круглолицая, ширококостная женщина в длинном, закрывающем ноги старомодном платье.
Я даже забыл причину визита.
— Да, да, — сказал Кригер. — Конечно, я все приготовил.
Он открыл ящик письменного стола, достал лист — издалека я увидел напечатанный на машинке текст.
Сверху стояло странное и непонятное слово: «Обязательство».
Я подумал, может, это школьная шутка. И, не прочитав, со смехом спросил:
— Какое же социалистическое обязательство должен я дать, Витя?
— Прочти, прочти, — улыбнулся он. — Мало ли какие мысли у тебя возникнут, когда получишь гэбешные документы...
Я стал читать:
«Я, Ласкин Семен Борисович, получил разрешение у В. Л. Кригера на ознакомление с дедом его отца Льва Соломоновича Гальперина, со своей стороны обязуюсь отнестись к информации, которая станет мне доступной при чтении дела, как писатель, а не как коллекционер. Заявляю: я согласен с тем, что произведения, письма, дневники и другие вещи («Какие вещи?») и бумаги, а также бумаги, содержащие сведения о нем, которые хранятся у его родных — в частности потомков, братьев, сестер и тети Л. С. Гальперина и членов их семей — являются семейным достоянием, должны оставаться у этих родных, и обязуюсь не делать попыток получить их в собственность ни за деньги, ни другим путем. Даю в этом мое честное слово.