Вероятно, Кригер успел рассказать Анкудиновым, что мы не расстаемся все пятьдесят лет.
— Я уже с билетом на Мончегорск...
Это вызвало замешательство.
— Как? — огорчилась Светлана Александровна. — Виктор Львович уверил, что вы у нас поживете. Вот кровать, ну зачем же ехать сегодня? Тем более Виктор Львович имеет обратный билет на двенадцать...
Анкудинов, видимо, заметил мое удивление, но понял это по-своему:
— Нет, нет, не волнуйтесь, мы вам обязательно покажем картины, верно, Виктор Львович? Как мы можем Семену Борисовичу не показать живопись? Надеюсь, вы разрешите развернуть рулон?
Все стало ясно.
— Мы их отлично упаковали, — вздохнул Виктор. — Я мог бы показать их Семену и дома.
Юрий Исаакович был расстроен.
— Я запаковал, я и распакую, какая трудность! — воскликнул он. — Нам тоже интересна оценка вашего друга. — Он повернулся ко мне. — Конечно, мы, как вы поняли, картины Виктору Львовичу подарили. Честно сказать, когда пришло ваше письмо о сыне Гальперина, и я, и Светлана этот вопрос моментально решили. Да и не решали, а сказали одновременно: нужно отдать, должна же быть у людей совесть.
Он снова ушел на кухню, а мы, наконец, остались вдвоем.
— Знаешь, — сказал Виктор, — вчера Анкудинов отвел меня в мастерскую и часа три показывал Калужнина; ты прав, это великолепный художник.
На столе лежали листы Василия Павловича, и сангина, и уголь, — я прекрасно помнил и эти пейзажи, и балетные сцены, и его замечательные «ню».
Виктор поглядел на дверь — Анкудиновы крутились на кухне — и рассмеялся.
— Литератору, вероятно, любопытны такие характеры. Я, представляешь, когда приехал, то понял, что они расстроены. И в мастерской, и дома — ни слова об отце. Ждали, что попрошу...
— И ты не просил?
— Терпел. И вдруг они объявили о подарке сами.
— Ну и как живопись?
— Один портрет очень странен. Под Малевича, мне кажется...
Вошла Светлана Александровна, стала расставлять тарелки. Кригер заговорил с ней о Ленинграде, а я вышел на кухню.
Юрий Исаакович все еще жарил рыбу, переворачивал на сковороде и принюхивался. Нет, о том, что произошло перед поездкой, об «обязательстве», которое я подписал по условию Кригера, рассказывать я не имел права.
Анкудинов скинул в тарелку еще порцию рыбы. Погасил газ. И мы вместе пошли в столовую.
Светлана Александровна поглядела на часы, вздохнула — времени до моего отъезда оставалось немного.
— Все, все, граждане! — сказала она. — Обедать. — Она улыбнулась как-то особенно добро и, пожалуй, печально. — Я ведь давно не видела работ Гальперина. Я хочу посмотреть с вами... И попрощаться.
Обед затянулся. Анкудинов в фартуке, с полотенцем в руке носился на кухню. Он возникал то с супницей, то со сковородой, полной рыбы. Приседал на секунду, чтобы выпить с нами, и опять мчался по кухонному своему делу.
Водка была китайской. Я узнал бутылку. Когда Виктор вручал мне «обязательство», именно эта водка стояла на столе, и он сказал, что у него гостит китаец, водка осталась как нераспитый презент. Теперь пригодилась.
Наконец Анкудинов снял фартук, словно бы обещая театральное действо. Светлана Александровна распахнула шторы, полярный день основательно прибавился, на улице было светло.
Я передвинул стул ближе к окну и смотрел, как ставит треногу Юрий Исаакович, как приспосабливает экран — это вместо отсутствующего мольберта.
Виктор иногда посматривал на меня. Видимо, он понимал, что все могло в один миг раствориться, оказаться ничем, пустяком, как оказывается пустяком огромное количество работ на городских вернисажах.
Юрий Исаакович развернул первый холст, укрепил бельевыми прищепками и отступил. На холсте возникло местечко, домик на вершине зеленого холма, несколько человечков в черных лапсердаках и шляпах, нелепые в сегодняшней жизни, по-шагаловски трогательные и чуточку смешные. Возможно, то был городок детства. К пережитому прошлому обращалась память художника.
Я смотрел и смотрел на холст, а уже рядом плыло и мое детство, хотя оно и было советским, но все же в привычное пространство врывались похожие картины. Такую же шляпу и лапсердак бабушка прятала деду в авоську, по улицам мы шли как обычные люди. Впереди ждал дом, который дед шепотом называл молельней. Мы двигались туда с тайной и святой целью. Здесь дед надевал шляпу и лапсердак, а на мою голову — ермолку. Потом он брал тору, а для меня маленький свиток.
Это был какой-то веселый и древний праздник, и я должен был плясать со всеми. Еврейский язык ушел из нашего дома, дедушкины выкрики были мне непонятны, но одно я знал точно: это дед еврей, а я-то давным- давно русский.