— Мне очень нравится, — сказала Светлана Александровна. — Какая чистота и наивность!
Юрий Исаакович сменил холст. Лучи со скрытым от глаз источником света бежали по земле несколькими пучками, вырывали будто бы стирающуюся на горизонте башню. Тут все было не так: и улица, и дома, и люди. Что это? Сон? Дальняя дорога? Я чувствую пронзительную печаль. О чем хочет сказать мастер, тревожа свою память, восстанавливая ушедшую в небытие жизнь? И почему прошлое так грустно? Впрочем, я пока только зритель, я о Гальперине ничего не знаю...
Мы смотрим еще холст, группу музыкантов со скрипками и виолончелью, точный по композиции и колориту, но, к сожалению, пострадавший от времени...
Ах, какой молодец Василий Павлович Калужнин, сохранивший живопись. Если бы даже остались всего три эти работы, то и их, как мне кажется, было бы достаточно, чтобы Гальперин занял свое место в искусстве двадцатых.
Виктор молча сидит у окна, кажется, больше наблюдая за мной. Впрочем, я о нем забываю.
Четвертый холст будто бы не дается. Падает на пол. Юрий Исаакович по очереди пристегивает его тяжелые края.
Солнце внезапно уходит, и только что золотое пространство покрывается дымчатым маревом.
Что еще ждет меня через секунды? Да и как понимать кригеровское «под Малевича», когда он шепнул мне о женском портрете? В конце двадцатых — в начале тридцатых кто только не использовал открытия российских авангардистов.
Наконец Юрий Исаакович отступает.
Я невольно делаю шаг к картине. Острое волнение охватывает меня. В кресле — женщина. Ее большие, печальные глаза пронзительно смотрят. Бледная, с расчесанными на пробор, плотно стянутыми волосами, она излучает печаль и обреченность. Пожалуй, ни тогда, ни теперь я не смог бы объяснить вспыхнувшую во мне тревогу.
Глядя на нее, я пытаюсь понять, что же хотел передать мне, будущему, этот художник.
...Пальцы женщины сжимают подлокотники кресла. Плечи прямые, да и вся она будто бы вытянута для полета, затянута в панцирь. Длинное зеленоватое платье покрывает колени, падает на пол, и только кончики башмаков черной полоской обозначаются на паркете.
И мраморное лицо, и темные большие глаза полны острой печали. Чего же она боится? Какой беды ждет? О чем хочет сказать художник?
Старинное кресло резными слабо-зелеными — в цвет одежды — деревянными округлыми набалдашниками поднимается за плечами. И кажется, за спиной женщины возвышаются углы сложенных крыл.
Усталая, уже не способная к полету, женщина-птица словно бы подчеркивает беспомощность и покорность той, известной, вероятно, только ей да художнику, жизни.
«Она обречена, — отчего-то думаю я. — На лице печать смерти. Это и человек и ангел одновременно...»
Что же знал художник о своем персонаже? Какое чувство вело его — отчего увиденное так встревожило, заставило меня попытаться понять скрытую тайну, почему, почему?!
Я смотрел и смотрел на лицо женщины. И вдруг показалось, что она не так уж мне неизвестна, да конечно же, я ее знаю, видел, по крайней мере мог знать по портретам.
Поддаваясь тревоге, я шагнул к холсту.
Все домашние вмиг исчезли. Я был с ней один на один, никого больше в комнате не существовало.
«Только бы не вспугнуть, не заставить подняться в воздух, не дать улететь... — про себя бормотал я. — Какая же беда к ней приближалась? Можно ли хоть что-то приоткрыть в этой наверняка давно ушедшей жизни? »
И вдруг я понял. С холста на меня смотрела ОНА. Так написать, волнуясь и плача, мог только любящий человек.
Нет, я никого не толкнул, не сдвинул кресло, в котором сидел Виктор, но смятение вибрировало, металось в душе.
— Да, да, — сказал я в пространство. — Это она...
— Кто?
Кригер сидел нога на ногу, переплетя кистями колени, насмешка и сомнение стыли в его глазах.
— Вера Михайловна Ермолаева, — сказал я, — великий художник. Твой отец любил ее, так писать можно только любящим сердцем.
Было слышно, как сдвинулось кресло.
— Чушь! — возмутился Кригер. — Нельзя так, Семен!..
Но я уже не слушал его. Я знал. В мгновение я ощутил все, что было скрыто от глаз.
Светлана Александровна подалась вперед. Она была первой, кто мне сразу поверил.
— Дрянь! — выкрикнул Виктор. — Если это она, то дрянь в еще большей степени, чем я могу выразить. Ты не знаешь тюремного дела. Именно с Ермолаевой связано все, что дальше случилось. Надеюсь, Семен ошибся, отец писал не ее.
Я не ответил. Да, у меня не было документов, но я уже и не сомневался, что истины и в допросах и в протоколах значительно меньше, чем в том, что я смог почувствовать в короткую ту секунду...