Ранней осенью я услыхал, что Пушкинский Дом готовится к обсуждению опубликованной работы, и даже нервничал, что разговор скорее всего пройдет без меня.
Именно в те самые числа, в какие я теперь разговаривал с Натальей Федоровной, раздался звонок милого светского юноши (впоследствии он стал одной из «звезд» петербургского телевидения). Тогда С. нравился мне, и я радовался, когда он бывал у нас дома.
Оказалось, в Ленинград приехала гречанка, племянница крупнейшего коллекционера русского авангарда Костаки, искусствовед, и ей — так сказал С. — было бы интересно познакомиться со мной, не только как с человеком, хорошо знающим петербургских живописцев, но и как с автором «сенсационного эссе» о пушкинском окружении.
В назначенный час в дверь позвонили, я бросился открывать и... застыл. Передо мной стояла бледнолицая, черноволосая дама в ядовито-зеленом балахоне, у нее были острые, пронзительные глаза, прямой нос, ярко- красные губы. Наверное, оттого, что я занимался пушкинской темой, реакция на ее вызывающую внешность была однозначной: «Старуха!»
Моментальная ассоциация вскоре забылась. Мы говорили об искусстве, потом как-то естественно перешли к моей версии убийства великого поэта, и внезапно С. весело произнес, что вчера, в Астории, они с Хрисулой, так звали гостью, вызывали «дух Трубецкого». Я рассмеялся.
— О чем же вы спрашивали у князя?
— Ну, естественно, как он относится к вашей публикации!
— И что Трубецкой ответил?
— Одно слово: «Дуэль!»
Я и вовсе развеселился. Александр Васильевич Трубецкой, как нужно было понимать милого С., собирался стреляться со мной. Умри, Денис, лучше не скажешь! Теперь я всех повеселю этой шуткой...
Через несколько дней и гречанка, и ее мистический прогноз позабылись настолько, что я даже не вспомнил о них, когда мне все же позвонили из Пушкинского Дома. Ученый секретарь приглашал прийти на обсуждение публикации. Конечно, хотелось не осрамиться. У меня хранились неизвестные Пушкинскому Дому письма князя Вяземского к графине Мусиной-Пушкиной, именно в них и было «закодировано» имя виновника произошедшей беды. «На этом Красном, — как называл Вяземский Трубецкого, — столько же черных пятен, сколько и крови».
Я стал собираться на обсуждение. Какое же из писем взять с собой? Тащить весь архив было глупо, и я отобрал, как образец, всего лишь страницу, одно письмо на французском. И, конечно, взял его перевод. Этого, подумал, мне хватит...
Докладчик с хладнокровием математика отмечал сомнительные, по его мнению, положения, а я терпеливо ждал минуты, когда придет мое время. Рядом сидел правнук Трубецкого профессор Бибиков, это я пригласил его, вероятно, основательно надеясь на победу.
И вдруг — о удача! — критик процитировал именно ту страницу, которую я захватил с собой. Фраз, только что зачитанных им, в письме не было. Вероятно, оппонент сам не видел архива. По каталогу я знал, что тексты Вяземского до меня двадцать четыре года назад читала только одна ученая дама. Она-то, судя по выступлению оппонента, и передала ему когда-то переписанные и уже, вероятно, перепутанные страницы. Стало ясно: их ошибка — мой шанс!
Я едва дождался права на выступление и с достоинством положил на стол председателя только что процитированный лист. Пусть убедятся, какую вольность позволил себе мой критик.
— Посмотрите, в письме отсутствует названное имя, — сдержанно произнес я. — Докладчик скорее всего сам архива не видел.
Председательствующая взяла фотокопию.
— Как отсутствует? Вот эта фраза. Она в постскриптуме. Правда, тут назван не Александр Васильевич, а его отец...
Мне возвращали французский текст.
Помню тупое остолбенение: я не знал, что сказать. И тут почему-то испуганно выкрикнул самое неумное, что только могло быть:
— Но я не знаю французского!
Все, что происходило дальше, описать трудно. В зале стоял хохот. Я слышал оскорбительные выкрики. Меня стыдили за недобросовестность. Уничтожали за невежество. Я был растоптан.
Ничего не соображая, я вцепился в края кафедры, боясь потерять сознание. И тут из небытия выплыла угроза оскорбленного мною Трубецкого: «ДУЭЛЬ!»
Да, это была дуэль. Для противников меня больше не существовало.
Много позже я вспомнил обстоятельства, которые привели к той трагической ошибке. Замечательная переводчица, как мне показалось, закончила перевод — последние слова, которые я записал, были стандартные: «Примите мои уверения...» И в это мгновение домашние позвали ее к телефону. Переводчица извинилась и ушла в соседнюю комнату. Я спрятал записанное, совершенно не предполагая, что в письме мог остаться постскриптум.