Они миновали уже дом Эмануила. Закрытые ставни дома и мрачная тишина сада вокруг уподобляли его склепу. Мари перекрестилась перед этим святилищем и продолжала ехать далее, не смея зайти в него, из страха, чтобы тень ее мужа не встретила ее на пороге.
Вскоре они остановились у отчего крова. Она узнала все: едва прошел год, как она не была в нем, но прошедшие за это время события состарили ее настолько, что она полагала видеть и вместо дома одни только развалины. Остановившись у решетки сада, она долго вглядывалась в него, не смея отворить калитку.
Свежий проблеск весны, позолоченный лучами солнца, оживлял деревья парка; дикие козы и лани блуждали в нем свободно, как бы чувствуя, что теперь уже никто не нарушит их спокойствия; два лебедя, которым еще недавно Мари подавала кусочки хлеба, горделиво плавали на пруду, грациозно изогнув свои белые шеи, — вот все, что представилось ее глазам. И ни одного живого существа не видно было среди этого великолепного пейзажа, на который, однако, легла уже какая-то тень грусти и забвения.
Она позвонила. Незнакомый ей человек отворил калитку и окинул ее взглядом, в котором выражалось и удивление и беспокойство. Он как-то нехотя отворил двери, как будто недоумевая, кто бы мог приехать в замок.
— Что вам угодно, сударыня? — спросил он.
— Я желаю видеть графа д’Ерми.
— Разве не известно вам, сударыня, что граф никогда не принимает или, лучше, не принимает более.
— С каких пор?
— Со дня смерти его дочери.
Г-жа де Брион и Марианна вздрогнули: вот уже второй раз слышали они одну и ту же фразу.
— Друг мой, — сказала Марианна, обращаясь к слуге, — позови сюда садовника Жака.
— Его нет здесь более.
— А Петр?
— Граф отослал всех людей, знавших его дочь.
— Нам необходимо видеть графа.
— Это невозможно. Впрочем, в эти часы он всегда гуляет в парке.
— Сделай же одолжение, друг мой, — сказала Мари своим нежным голосом, — дай войти нам, ради Бога, потому что дело идет о моем спокойствии и о спокойствии графа.
В просьбе этой было столько грусти и настояния, что слуга молча растворил двери и пропустил посетительниц.
— Сейчас граф вернется с прогулки, — сказал немного погодя слуга, — не угодно ли вам будет подождать его в зале?
— Где он бывает обыкновенно?
— В комнате своей дочери.
— Мы лучше пройдем туда.
— Граф запретил входить туда.
— Не беспокойся, друг мой! Господин твой не рассердится, если мы нарушим этот запрет.
— В таком случае я провожу вас.
— Не надо; мы и сами найдем дорогу.
Мари вошла наконец в свою комнату; ничего не изменилось в ней: картины, мольберт — все было на том же месте, на котором она видела их в последний раз. Она заглянула в соседнюю комнату, занимаемую Клементиною, — и там все было по-прежнему.
Какая ужасная ирония в неодушевленных предметах!
— Отец мой еще любит меня, — сказала она Марианне, и, упав на колени, она стала молиться.
Потом Мари приподняла гардины окон и, выглянув в окошко, вспомнила, как провожала взглядом Эмануила и отца, отправлявшихся на охоту; теперь же она увидела какую-то тень, приближающуюся к замку.
— Вот он! — воскликнула она. — О, Боже мой! Благодарю тебя за сохранение жизни отца! — прибавила она, едва сдерживая страшное биение сердца.
И точно: граф приближался — и чем ближе подходил он, тем сильнее слезы лились из глаз молодой женщины. Его нельзя было узнать — так он изменился. В длинной, траурной одежде, он, казалось, в один год состарился на 20 лет, щеки его впали, волосы поседели, стан согнулся…
— Бедный, бедный отец! — сказала Мари. — Как переменился он! Марианна, — прибавила она, — оставь нас, я одна хочу поговорить с ним.
В эту минуту на лестнице послышались шаги графа. Мари откинула вуаль и уселась у мольберта, напротив зеркала, чтоб видеть, как войдет ее отец.
Едва успела она сесть, как дверь отворилась.
Бедная женщина думала, что она не переживет этой минуты: но граф тихо приблизился к ней и сказал нежным голосом:
— Дитя мое, что ты тут делаешь?
Г-жа де Брион встала, думая, что она так изменилась, что даже отец не может узнать ее; но, взглянув на него, она заметила, что, несмотря на спокойствие и ласковость графа, — взор его был как-то странен и неподвижен.
— Прости меня, отец! — проговорила она, бросаясь ему в ноги.
Улыбка сомнения пробежала по бледным губам д’Ерми.
— Простить тебя! В чем, дитя мое? — отвечал он. — Не за то ли, что ты дотрагивалась до кистей, которыми рисовала Мари, и хотела докончить начатую ею картину, чтоб заставить меня веровать, что дочь моя приходит сюда по ночам и продолжает свою работу? Но ведь я не сумасшедший: я знаю, что дочь моя не может уже прийти сюда… она умерла!