Выбрать главу

Однако разве не видно — на этих страницах в очередной раз, — что я беспрестанно пытаюсь оправдаться? Ибо отмеченное идеологическое отношение к смыслу (закону), эта жажда постичь смысл, это желание его срочно предъявить — все здесь сказанное, несомненно, имеется во мне. Нет, ни «Большой стакан», ни «Сонет в форме X» не необоснованны; необоснованными они были бы опять-таки с точки зрения святой простоты, а не беспокойного поиска. Отсюда проистекает возрастающая сложность моих собственных механизмов, например, в «Топологии города-призрака» и «Проекте революции», где, впрочем, каждый смог как бы мимоходом узнать знаменитую жену, оказавшуюся голой… Но не станем забегать вперед, как говорил царь Менелай.

Итак, в 1948 году я решил написать роман. Почти что на следующий день я оставил Национальный институт статистики, где мне уже была обеспечена карьера, и уехал к сестре, в Буа-Будран, в департаменте Сена-и-Марна, в находящуюся в одном из селений биологическую лабораторию, в Центр искусственного осеменения и гормональных исследований. Моя повседневная работа — приблизительно три раза по сорок минут — состояла в том, чтобы каждые восемь часов делать вагинальные лессировки сотням кастрированных крыс, которым были сделаны подкожные впрыскивания мочи зачавших кобыл, фолликулиновое содержание чего считалось известным; порог же реакции каждого животного был определен с помощью контрольных растворов. Все оставшееся время я писал «Цареубийцу» на оборотной стороне генеалогического древа голландских быков, сперму которых мы продавали крестьянам. Сначала я написал заголовок, затем высказывание Кьеркегора о соблазнителе, который «проходит по миру, не оставляя следа»; благодаря этим первым словам парадокс обрел форму внутренне противоречивого предмета, а именно тягчайшего покушения, разрушающего свой собственный девиз. И тут появилось море, мой двойник, стирающий с лица земли отпечатки моих шагов; а я написал первую фразу, вековечное повторение уже совершившегося действия, произведенного так, что никакого отпечатка после меня не сохранилось: «И вот снова надобно идти по краю моря, пересекая пространство, покрытое мелким песком и прерываемое скалами и ямами, заполненными водой, доходящей до пояса. Начинается прилив…» И скрытая опасность, и страх — все здесь (как всегда).

У меня нет никакого сомнения, что это начало непосредственно навеяно моим личным рекуррентным кошмаром, который в своем неизменном виде периодически повторялся на протяжении месяцев в период моего полового созревания. И всего несколькими страницами дальше герой книги, Борис-цареубийца (в этом тексте Иоанном зовется царь; перевернутая ономастическая ситуация; итог девяти романов в «Воспоминаниях о Золотом Треугольнике»), хотя Борис-холостяк, Борис-мечтатель ведет борьбу с ощущениями невозможности, неспособности или запрещенности на уровне коренных зубов, языка, десен, с ощущениями, которые он пытается одновременно локализовать, описать и изгнать, что одно и то же. И здесь опять в памяти всплывают мои детские недомогания. Они возникают в тот момент, когда в моей жизни вновь — на этот раз особенно настойчиво — появляются призраки сексуальной неудачи. Разумеется, я с ними общался уже давно, лет пятнадцать назад, но отныне приходится мириться с очевидностью того, что лишь «извращенные» инсценировки (или фантазии) возбуждают во мне желание, и это происходит тем более легче и проще, что меня привлекают главным образом очень молоденькие девушки.

Океан и его неотчетливые берега в этом первом романе присутствуют в форме рассказа, изложенного от первого лица и в настоящем времени. Читатель их воспринимает как вяло текущие грезы (в их числе «поэзия» серых пустошей и туманов, довольно плохо справляющаяся с трудностями избыточного метафоризма), которые нарушают и вскоре извращают «реалистическую» непрерывность, изложенную в третьем лице и в «историческом» прошедшем времени. Борис в нем трудится на крупном заводе, в котором по многим деталям и без малейшего напряжения я узнаю «Машиненфабрик-Аугсбург-Нюрнберг» (МАН), где во время войны мною было освоено ремесло токаря.

Огромный цех с его бесконечными рядами автоматических токарных и фрезерных станков, теряющихся в голубоватой измороси маслянистой эмульсии, пахнущей горелым маслом, голые складские стены из почерневших кирпичей, величественные решетчатые ворота, открывающиеся на длинный прямолинейный проспект унылого пригорода, по которому, громыхая, катятся трамваи в сторону Южного кладбища (мы садились в «трам», как говорили в Бресте, у Центрального вокзала, куда ранним утром нас доставляли покрытые сажей поезда, битком набитые рабочей толпой, в большей или меньшей мере состоявшей из депортированных иностранцев; они спали на двухэтажных койках в деревянных бараках, из которых состояли обширные лагеря среди сосновых лесов); плюс компостерные часы с настенными «кассами», где находились наши карточки прихода-ухода (металлические пропуска), которые надо было предъявлять на каждом контрольном посту, — вся эта декорация, лишь в малой части перенесенная в книгу, и была той обстановкой, в которой проходила моя жизнь в Нюрнберге. На поперечной балке, прямо над моей головой, был написан суровый лозунг, также адресованный немецким рабочим: «Du bist ein Nummer und dieses Nummer ist nul» («Ты — номер, и этот номер — ноль»).