Выбрать главу

Замысел и этого характера оригинален и силен. Он стоит того, чтобы разработать его во всей художественной яркости и полноте. Но, к сожалению, на этом главном бесе из всего царства „бесов“ заметнее всего сказались недостатки таланта Достоевского. Мастерской контур и на этот раз оказался в живописи слабым донельзя.

В художественной разработке характер молодого Верховенского является неестественным, неправдоподобным, шаржированным в высшей степени. Нет ни одной живой сцены, ни одного живого разговора, в которые бы читатель поверил. Ни разу, в течении всех 3 томов романа, Петр Степанович ничем не убеждает читателя в необходимости, в возможности своего подавляющего влияния на умы. Автор говорит нам, выставляет нам, что все вертится по его дудочке, что и губернатор Лембке, и жена его, властительная губернаторша, и все, кто только попадает в волшебный круг его влияний, нечувствительно исполняют только его волю; что непокорные, бунтующие члены тайного кружка революционеров смиряются невольно перед его нравственною властью над ними.

А между тем читатель, с недоумением выслушивающий это, на деле видит перед собою назойливую и бестактную фигуру цинического болтуна, человека неприличного слова и жеста, скорее противного, возбуждающего презрение и подозрительность, чем увлекательного и сильного хоть чем-нибудь.

В изображении этой фигуры вы, собственно говоря, не видите даже психии, а видите только слова и жесты. Вы теряетесь в догадках: из каких же внутренних мотивов работает так энергически, с таким риском, этот пустой человек? Глядя на него, нельзя сомневаться, что у него не может быть действительных убеждений, глубоких поводов, серьезных задач. Вы можете допустить только одно: что в нем сидит полнейшее отрицание всяких принципов и жажда эксплуатировать человеческие предрассудки на пользу себе. Но даже эта жажда в такой поверхностной и хаотической психии скорее должна выражаться в каких-нибудь прямых своекорыстных действиях, удовлетворяющих непосредственным материальным инстинктам, а не в сложной и крайне трудной задаче владычества над умами, над целым обществом, что требует глубокой обдуманности, выдержанности, строгой последовательности, вообще таких качеств, которые заранее предполагают присутствие в сердце человека сколько-нибудь идеальных убеждений и сосредоточенность его натуры.

Иначе сказать, я понимаю, что этому „бесу“ был желателен нравственный хаос общества, в котором ему бы жилось, как его собрату в пекле. Но я отказываюсь понять, в чем этот распущенный циник черпал силу в терпеливой, по маковой росинке нараставшей организации своих революционных дружин. Не знаю, списан ли этот тип, хотя отчасти, с живого оригинала, но я убежден, что организаторы партий не могут быть такими ничтожными, кривляющимися людишками, как Петр Верховенский. Правда, автор пробует иногда уверить нас, что Верховенский, в сущности, фанатик своей идеи.

Замечательные, сами по себе, беседы его с Ставрогиным во II части предназначены раскрыть самые потаенные замыслы его души.

Верховенский глубоко презирает не только народ, но и всех своих сотрудников. Они для него „угрюмые туписты“, они „сволочи“. Он издевается над ничтожностью средств, которыми привлекает он их в свою шайку. „Нет ничего сильнее мундира. Я нарочно выдумываю чины и должности: у меня секретари, тайные соглядатаи, казначеи, председатели, регистраторы, их товарищи; очень нравится и отлично принялось“.

Другая составная часть его рати „чистые мошенники; ну эти, пожалуй, хороший народ“, объясняет развязно Петр Степаныч. Самая же главная сила революции, цемент все связующий, по его словам, — это „стыд собственного мнения“. „Ни одной-то собственной идейки не осталось ни у кого в голове — за стыд почитают“.

Всякий у него в огонь пойдет, „стоит только прикрикнуть, что недостаточно либерален“…

По его признанию, „откровенным правом на бесчестие всего легче русского человека за собой увлечь можно“.

Чтобы влиять в заседаниях тайного общества, нужно только „сочинить физиономию“; „я всегда сочиняю, когда к ним вхожу“, говорит он Ставрогину. „Побольше мрачности, и только, больше ничего не надо; очень нехитрая вещь“.

В другой сцене с Ставрогиным Петр Степаныч еще откровеннее; он прямо объявляет ему и раза три или четыре повторяет, что „я не социалист, а мошенник, ха-ха! Мошенник, мошенник“!

„Мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве; все к одному знаменателю, полное равенство“, — утешает он Ставрогина картиною своего будущего торжества.