Выбрать главу

Там временами все будут „поедать друг друга, до известной черты, единственно, чтобы не было скучно; скука есть ощущение аристократическое“.

Что этот рай его фантазии возможен, у него и доказательства налицо.

„Русский Бог уже спасовал перед „дешевкой“. Народ пьян, матери пьяны, дети пьяны, церкви пусты, а на судах: „200 розог, или тащи ведро“! О, дайте взрасти поколению! Жаль только, что некогда ждать, а пусть бы они еще попьянее стали! Ах, как жаль, что нет пролетариев! Но будут, будут, к этому идет“…

„Одно или два поколения разврата теперь необходимо — убеждает он. — Разврата неслыханного, подленького, когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь; вот чего надо! А тут еще „свеженькой кровушки, чтобы попривык“.

„Мы провозгласим разрушение! — вдохновляется он в другом месте. — Надо косточки поразмять. Мы пустим пожары… Мы пустим легенды“…

Но этот спаситель человечества, с такою сластью смакующий заранее обращение человека в скота, соболезнующий народному горю пожеланиями ему еще большего пьянства, еще большего разврата и бедности, этот дешевый Мефистофель, непонятно радующийся всему скверному, что делается на земле, — в то же время имеет свою страсть, свой идеал, кумир, перед которым он поклоняется уже без сарказма и злобы.

Кумир этот — Николай Ставрогин.

„Ставрогин! Вы красавец! — вскричал Петр Степаныч почти в упоении. — Знаете ли, что вы красавец…“

„Я нигилист, но люблю красоту, — изъясняется он ему на все лады.. — Вы мой идол“!

„Вы ужасный аристократ. Аристократ, когда идет в демократию, обаятелен. Вам ничего не значит пожертвовать жизнью и своею, и чужою. Вы именно таков, какого надо. Вы предводитель, вы солнце, а я ваш червяк…

«Он вдруг поцеловал у него руку».

«Мне вы, вы надобны, без вас я нуль. Без вас я муха, идея в склянке, Колумб без Америки».

Он прочит его в герои народной легенды, в Ивана-царевича, которого выпустят к народу, когда все будет разрушено.

«Нет на земле иного, как вы! Безумствует этот диковинный нигилист. Я вас с заграницы выдумал, выдумал, на вас же глядя»!

«Я вас никому не покажу, никому: так надо. Он есть, но никто не видал его, он скрывается».

«Вы красавец, гордый как Бог, ничего для себя не ищущий, с ореолом жертвы, „скрывающийся“. Главное легенду»!

Нельзя ничего сказать против известной силы и возможности подобных странных фантазий; как отдельная черта, как отдельная сцена — признания Петра Верховенского производят впечатление художественной правды. Но когда вы оглянетесь на весь характер, на всю сумму его взглядов, его речей, его поступков, вы почувствуете грубый, невозможный диссонанс. Страсти и идеалы не живут беспричинно, вне связи со всем мировоззрением, с целою натурою человека. Автор-психолог ничем не помог нам убедиться, чтобы такой распущенный циник, как Верховенский, кощунствующий и издевающийся над всем человечеством, над всем, что есть высокого в человеке, мог быть способен на религиозное поклонение и религиозное одушевление чем бы то ни было. Отрицание и вражда не могут иметь положительных идеалов ради какой бы то ни было цели. Свойство нравственного цинизма в том именно и заключается, что человек, им проникнутый, теряет всякое чувство различия между добром и злом, между достойным и низким с какой бы то ни было точки зрения. Цинизм есть прежде всего поверхностное презрение ко всему, даже без труда сколько-нибудь глубокого вникания, полное безразличие внутренних отношений человека, полная разнузданность их.

Петр Степанович, откровенно объявляющий себя не социалистом, а мошенником, в глазах которого и сами «спасители-революционеры», и «спасаемый» ими народ — одинаковая сволочь, не тот Петр Степанович, который вдохновляется до коленопреклонения, до поэтического экстаза, выдуманным им Иваном-царевичем.

Можно губить людей, воображая, что спасаешь их. Но когда с ясным и холодным хохотом не только сознаешь, но и другому сознаешься, что никого любить не можешь и не желаешь, что все на свете жалкая комедия, в которой горсть подлецов должна надувать табуны болванов, то приходить во имя подобного миросозерцания в фанатическую экзальтацию, в религиозный лиризм положительно невозможно, и художник который изображает нам в одном лице, даже в одной сцене, такие несовместимости, создает химеру, нелепость, художественную ложь.

Точно так же трудно допустить, как бы ни были ничтожны нравственные характеры участников тайного кружка, чтобы ими возможно было помыкать с тем наглым презрением и насмешкою, с какими относится к ним во время «заседания» Петр Верховенский.