— Вы любите детей? — спрашивает его Ставрогин, застав, как он утешал хозяйского ребенка.
— Люблю, — отозвался Кириллов, довольно, впрочем, равнодушно.
— Стало быть, и жизнь любите?
— Да, люблю и жизнь, а что?
— Если решились застрелиться?
— Что же? почему вместе? жизнь особо, а то особо. Жизнь есть, а смерти нет совсем.
Через несколько времени Ставрогин предлагает другой вопрос.
— Вы, кажется, очень счастливы, Кириллов?
— Да, очень счастлив, — ответил тот, как бы давая самый обыкновенный ответ.
«Человек несчастлив только потому, что не знает, что он счастлив, только потому», — объясняет он потом Ставрогину.
— Кто узнает, тотчас станет счастлив; сию минуту, потому что, в сущности, на свете все хорошо.
— А кто обидит и обесчестит девушку — это хорошо?
— Хорошо. И кто размозжит голову за ребенка, и то хорошо, и кто не размозжит, и то хорошо. Все хорошо, все. Всем тем хорошо, кто знает, что все хорошо. Если бы они знали, что им хорошо, то им было бы хорошо, но пока они не знают, что им хорошо, то им будет не хорошо. Вот вся мысль, вся, больше нет никакой.
Почти подобным же маньяком, смесью необыкновенной внутренней доброты и умственной нескладицы, выставлен Шатов, тоже член кружка, отступивший потом от него и разыгравший в нем трагическую роль Иванова в известном Нечаевском деле.
Все такие характеры, стоящие на рубеже безумия, все эти субъекты заведений для душевнобольных составляют специальную силу Достоевского и изображаются им с любовью и искусством, какими не владеет другой писатель и каких не найдется даже у самого Достоевского в применении к другой, более нормальной психии.
Сами по себе эти психиатрические герои Достоевского несомненно верны и правдивы, но в общей картине они служат, с одной стороны, иллюстрацией неверных положений и глубоко ошибочных взглядов романиста, с другой стороны — признаком его нравственной усталости в борьбе с жизнью.
Если писатель-художник в многотомном романе берется рисовать широкую картину нашей общественной жизни в один из самых знаменательных моментов ее, в ту критическую эпоху, когда новые, неустановившиеся элементы жизни сталкиваются с не упраздненными еще элементами старого, и Россия, в муках рождения, пытается совлечь с себя ветхого человека, чтобы облещись в нового, — то такой писатель не должен быть, не смеет быть односторонним сатириком ее слабых, смешных и вредных сторон.
На сатиру смотрят, как на сатиру и требуют, как от сатиры. Сатира сама не претендует на положительное и всестороннее воспроизведение жизни, а сознательно, по внутренней программе своей, бьет только в известные черты, в известные стороны ее.
Не то — художественное произведение, не то — роман.
От романа неизбежно требуется, чтобы он перенес читателя всецело в мир своих иллюзий, чтобы он заставил его уверовать в них и жить среди их, как среди настоящих событий. Всесторонняя правда, рельефность и разнообразие живой жизни — необходимые внутренние условия романа.
Но неужели же роман вроде «Бесов» в силах заставить читателя поверить, что наша эпоха общественного кризиса не представляла ничего более достойного, более серьезного, нравственного и разумного, как тот хаотический, карнавальный фарс, который всплошную разыгрывается на всех 1000 страницах романа, дураками, дурами, подлецами и сумасшедшими всякого рода, начиная от идиотов-администраторов и кончая идиотами-заговорщиками? Автор, очевидно, желал поселить в голове читателя наглядные представления того нравственного и умственного хаоса, который овладел всеми людьми того времени под безумно-требовательным напором новых, никем не переваренных, на лету всеми схваченных, с чужого голоса скраденных идей, при помощи постыдного малодушия и безверия в свои старые идеалы со стороны тех, кто должен был бы дать отпор потоку вредной новизны.
Но усилия автора приводят к другому. Беспристрастный и внимательный читатель сразу чувствует фальшивую основную ноту всего произведения. Он на каждой странице романа страдает от безмерных преувеличений, от грубой шаржировки, от постороннего творчеству личного раздражения и личных счетов романиста. Он перестает в нем видеть художника, творца типов и картин, а начинает с первых же шагов относиться к нему, как к памфлетисту и сатирику. Он приходит к прискорбному заключению, что слишком субъективное отношение автора к предмету заставило его упустить из виду, при оценке людей и эпохи, самые существенные и господствующие элементы их; что вместо общего и главного он уразумел и изобразил только частные подробности, только некоторые внешние приёмы и одежду, только те боковые течения, которые всегда, в подобных случаях, появляются со всех сторон, пересекая плавное течение величественной реки, запутывая его, часто противореча ему…