Часто мы смеемся над немцами за их склонность к формализму, за все эти разноцветные перевязи студенческих корпораций, за неизбежные дубовые ветки на шляпах, за неизбежные именинные букеты и грошовые транспаранты, вообще за их серьезное уважение к пустякам.
Но в этом уважении к пустякам, унаследованным от старого времени, связывающим людей привычками взаимности и единения, гораздо более серьезного смысла, чем кажется нашим дешевым скептикам и рационалистам.
Англичанин, который в 1879 году одевает часовых Тауэра в костюмы Генриха VIII[3], и заставляет своих мэров, альдерменов, канцлеров и аторнеев наряжаться в парики и мантии, не только с важностью проделывает этот педантический маскарад, но еще и цепко держится за права, добытые почти семь столетий тому назад, еще твердо верует в те естественные принципы свободы человека, которыми был исполнен его полуголый германский предок.
У англичанина несокрушимы не только парики и старые формулы его кодексов, но и вера его, и его общественное право, и его политическое устройство.
Там же, где мода каждого дня бесследно изгоняет вместе с фасонами шляп и пиджаков беглые фасоны мысли и убеждений, заимствованные напрокат на иностранном базаре, — там, конечно, не откопаете ничего прочного ни в мире нравственной, ни в мире общественной жизни.
У нас нет, положим, смешных париков, доказывающих мелочность и тупоумие чересчур консервативного народа, с точки зрения наших либералов, гордо носящихся в безвоздушном пространстве, «без руля и без ветрил», но зато нет ни глубоких убеждений, ни обязательной морали, ни искренней религии, ни истинных знаний, ни прав, ни преданий, ни союзов, ни сословий, — ни даже ясной программы, ни даже определенных желаний.
Для нас сороковые года скверны потому, что в них нет никого, кроме капризничающей губернской аристократки Ставрогиной, кроме болтунов-паразитов вроде Степана Трофимыча и кривляки Кармазинова; для нас шестидесятые года скверны потому, что это сплошное царство полоумных и бесов.
«Только и есть один порядочный человек, что прокурор, да и тот, по правде сказать, свинья!», как выразился Собакевич, этот самый русский из русских, плоть от плоти нашей и кость от костей наших.
На западе существуют партии, учения, системы; у нас же везде и во всем личный произвол; Кит Китыч с своим неподдельно русским евангелием: «Никто моему нраву не препятствуй; для всех ты честный человек, а для меня подлец», — царит не в одном Замоскворечье, не за одним купеческим прилавком. Он властительно сидит и в литературе нашей, ив нашей администрации, и в нашей общественной жизни.
Сегодня либерал, завтра капитан-исправник; нынче англоман, завтра славянофил, — у нас это сплошь да рядом. И на все один ответ Кит Китыча: «ну что ж? Хочу с кашей ем, хочу масло пахтаю!»
Когда у людей нет в сердце и уме выросшей веками «Святая святых» своего рода; когда хорошее и дурное оценивается ежедневно по новому масштабу и в обществе нет никаких якорей, на которых бы можно было держаться суждению среди непрерывных колыханий «взбаламученного моря», тогда нечего удивляться, что общество без борьбы отдается на жертву цинизма «бесов» и трусливого малодушия их противников.
«Над кем смеетесь? над собою смеетесь!» — можем мы по всей справедливости крикнуть автору романа, изображающего бесовское царство.
Их грех — наш общий грех! Их грех — грех писателя, которому недорого прошлое, который не имеет идеалов в будущем!
Мы закончим этим разбор важнейшего из романов Достоевского, важнейшего далеко не по художественным достоинствам, а по серьезности затронутых вопросов, по широте задуманной картины, по жгучей современности интереса.
Из предыдущих рассуждений наших читатель, конечно, успел себе уяснить наш взгляд на основные черты творчества Достоевского; но, чтобы не оставить за собою недомолвок и недоразумений, мы повторим теперь вкратце наш общий взгляд на Достоевского, как писателя.
Мы считаем Достоевского очень даровитым, очень оригинальным и сильным писателем. Сила его в глубине, самобытности и необычайной смелости психологического исследования. Он погружается в самый мрачный и самый загадочный дух человека с решимостью опытного водолаза и открывает там, в мутных глубинах, на недоступном дне его, то разные чудища пучины неизглаголанного ужаса, то погребенные в его грязи никому не ведомые сокровища.