Выбрать главу

Вместе с тем он щедр; великодушен, готов на всяком шагу бросить последний рубль нуждающемуся, рискнуть своею жизнью за первого прохожего.

Читатель видит, что в такой личности действительно есть много обаятельного и даже симпатичного, что тут нет ни мелочности, ни пошлости обыденных характеров, что от всякого слова и действия молодого Ставрогина веет чем-то более сильным и более высоким, чем обычные пороки толпы. Во всякой его глупости слышится ум, способный руководить другими, и характер, достойный того, чтобы ему подчинялись; печать какого-то истинного аристократизма духа лежит на всем его существе, и это понимают инстинктом все, кто имеет с ним дело, — и беглый каторжник, и светская девушка. Никто не может устоять перед органическою повелительностью его натуры; всякий, кто приближается к нему, заранее проникнут мыслью, что для Николая Ставрогина не существует препятствий и отказа, что ему должно уступить, что ему нельзя не уступить, потому что все равно он непременно возьмет все, что ему нужно.

Таков общий рисунок этого типа, и, как контур, он действительно интересен и выразителен. Но он написан в подробностях далеко не правдоподобно и не художественно. Исполнение слишком не отвечает оригинальному замыслу. В романе Николай Ставрогин действует не столько живым лицом, сколько иллюстрациею к психологическому трактату, и все коллизии его с другими действующими лицами, вся обстановка его в романе часто полны неестественности и неискусности, доходящих до нелепого…

Но даже и самый замысел, самый основной план этого характера возбуждает много недоумений. Автору, очевидно, хотелось в своем романе представить не только характерные составные элементы нового социального явления, но еще и обнажить в художественном процесс их генетическую связь с старыми формами жизни.

Мало того что Ставрогин во всех чертах характера является сыном своей матери; мало того что мать его каким-то внутренним сродством вперед предугадывала и вперед трепетала от его диких выходок, за которые она стала любить его и подчиняться ему еще больше, — гибельное направление Ставрогина автор прямо приписывает сантиментализму сороковых годов. Он был с детства предоставлен Степану Трофимовичу, который „расстроил нервы своего воспитанника“, с которым вместе он плакал, „бросаясь ночью взаимно в объятия“, и который воспитывал в нем „вековечную священную тоску“. Таким образом, и прямо, и косвенно идеализация сороков годов тащится автором на скамью подсудимых. Она развратила впечатлительность юношества фантастическою жаждой невозможного благополучия и привела его через это на совершенно реальную почву животного сладострастия и презрения к всему существующему, даже к своей жизни.

Но положим — так. Возьмем характер Ставрогина готовым, как он есть. Если вникнуть в него беспристрастно, в нем окажется одно самолюбие, доведенное до боготворения. Никакие привязанности сердца, никакие задачи разума не приковывают к себе молодого Ставрогина. Если он щедр, добр, смел, то только потому, что он полон невыразимой гордости. Ему просто гадко заметить в себе, признать в себе какую-нибудь мещанскую черту, вроде расчета, трусости и т. п. Ему необходимо любоваться самому на себя и позировать перед другими в роли человека, отличающегося от всех, превышающего всех, хотя бы дерзостью преступления и цинизма. Его преследует какой-то плохо сознанный идеал возвышенной Байроновской натуры, которой мир недостоин и которая поэтому неизбежно впадает в безысходные противоречия с собою и с миром.

Но если такие натуры действительно бывали, действительно страдали и падали, то вместе с тем они и боролись действительно они имели хотя изменчивые, но все-таки ясные и высокие цели, ради которых происходило и страдание и борьба.

Такие, не признанные миром и неподходящие к миру, деспотические натуры бывали истинными героями мысли или подвига; они думали страстно, они любили много, у них были идеалы вне того бесплодного и театрального самообоготворения, которым вдохновляются пресыщенные барчуки-эгоисты.

Ничего этого нет на сердце и в уме Ставрогина; внутри его хаос отрывочных настроений, отрывочных, не связанных ни с чем в его жизни, решений, самих себя оправдывающих, самих себя имеющих в виду. Хочется — делаю, не хочется — бросаю. Капризничанье, возведенное в культ, окрашенное фальшивою окраскою чего-то возвышенного и загадочного.

Какую цель имел автор, выставив такую существенно пустую натуру в ореоле избранничества и духовной высоты своего рода, мы решительно не постигаем. Очень может быть, что он идеализировал его только в смысле психиатрической оригинальности, ради сопоставления в одном психическом организме такой бездны эффектных противоречий; это было бы самое понятное и дозволительное.