Выбрать главу

Михал вздохнул глубоко и произнес:

— Все это напрасные мечты… Никогда Хлевинский не отдаст за меня свою дочь!

Романо́ва, от чрезмерного восторга сползшая с табуретки на пол, возмутилась.

— Ого! Не отдаст ее за тебя! — насмешливо воскликнула она. — А почему? Подумаешь, какой важный барин! Да ты мог бы, если бы захотел, жениться на княжне!..

В ее словах звучала глубокая убежденность.

— Уж очень она будет образованная. Ходит заниматься к учительнице.

— А ты разве не образованный! — горячо возразила мать. — Разве ты в школу не ходил? Читать и писать по-польски и по-русски ведь умеешь? Считать тоже умеешь, и, господи боже мой, чего ты только не умеешь! Все умеешь, все!..

Парень ничего не ответил. Мать решила, что он уснул, и, тихонько поднявшись с пола, подошла на цыпочках к скамейке, намереваясь тоже прилечь и немного отдохнуть. Однако Михал и не думал, спать, вскоре он поднялся, присел на кровати и сказал:

— Ну, мама, я пойду.

Услыхав это, Романо́ва, как ужаленная, вскочила со скамьи, на которой уже улеглась, и тоже села, прямая, как натянутая струна.

— Сынок! Ты уходишь? Куда?

Он нерешительно ответил:

— Да так… пойду… прогуляюсь…

Она бросилась к нему.

— Не уходи, сынок, не уходи! Посиди еще со мной!.. Я сейчас самовар поставлю, чаем тебя напою… Вот Розалия подаст господам ужин и придет сюда, посидит с нами… поиграем в карты… а потом ты ляжешь на мою кровать, выспишься хорошенько, а завтра рано утром пойдешь прямо на работу…

Она крепко обняла его, умоляла остаться. В надвигавшихся сумерках видны были тревожные огоньки в ее глазах. Сын стоял мрачный, неподвижный. Он опустил голову и задумался. Немного погодя он выпрямился и резко, вызывающе крикнул:

— Вот пойду — и дело с концом! Что я, маленький? За маменькину юбку должен держаться? Дайте мне три рубля из моих денег, мама!

Мать всплеснула руками.

— Как? Опять? — крикнула она.

Наступившую темноту вдруг пронизали мерные басистые звуки церковного колокола. Романо́ва как бы в порыве вдохновения воскликнула:

— Вот и к вечерне звонят! Я сегодня просила, чтобы меня отпустили к вечерне! Я и пойду! Пойдем со мной, сынок! Пойдем.

Молчаливо, с угрюмым видом он взял со скамейки фуражку и, пока мать торопливо надевала старое ватное пальто и накидывала на голову большой платок, большими шагами направился к выходу. Романо́ва была уверена, что сын уйдет без нее, но от волнения у нее перехватило дыхание и она не могла окликнуть его и остановить. В костеле попрежнему звонили, но теперь к важному, басистому звону колоколов примешивались еще и высокие звуки, ясные, зовущие… Михал приостановился у двери и широким движением прикоснулся рукой к голове и груди. Там, где он стоял, было почти совсем темно, и лишь с трудом можно было догадаться, что он перекрестился. Но Романо́ва это заметила.

— Вот видишь! — вскричала она. — Ты дьявола святым крестом поборол! Слышишь, как колокола зовут! Пойдем, сынок, помолимся!

И она пальцем указала в ту сторону, откуда несся колокольный звон.

— Ну, хорошо, мама, пойдемте!

Они вместе вышли из дому и направились к костелу. Романо́ва ликовала так, как, вероятно, не ликовал ни один из самых прославленных героев человечества после одержанной им победы. Она шагала по тротуару размашисто, быстро, немилосердно и бесцеремонно расталкивая прохожих, болтая и смеясь во весь голос. Михалка тоже охватило возбужденное, задорное настроение. Он посвистывал и вторил смеху матери грубоватым, но молодым, звонким смехом и вдруг подтолкнул ее локтем в бок.

— Посмотрите, мама. Вон Зоська Хлевинская идет с матерью и старшей сестрой…

Он буквально пожирал глазами изящную, действительно красивую Зоську. Пани Хлевинская с дочерьми тоже шла к вечерне. Хотя они и принадлежали к числу тех особ, которые носят шляпы, но одевались все же скромно и важности на себя не напускали. Михал старался попасться им на глаза возле костела, чтобы отвесить поклон, хотя и очень низкий, но не без некоторой претензии на элегантность. Из-под скромной шляпки на него шаловливо и ласково поглядывали синие глаза подростка, а пани Хлевинская здоровалась с Романо́вой, приветливо кивнув головой. Между ней и кухаркой была большая разница в общественном положении, но Хлевинская еще не совсем забыла, что сама была дочерью бедного извозчика и что муж ее к моменту помолвки занимал весьма скромное место, будучи всего лишь помощником мастера. Романо́ва с высоко поднятой головой, чинно, степенным шагом поднималась по ступеням. Ею овладевало чувство неимоверной гордости. Вот кто она! Лучшая прислуга во всем Онгроде, служит, в богатых домах, да еще сын у нее такой замечательный, и жена почтенного мастера относится к ней, как к равной. Вот она какая!.. Однако в костеле она опускалась на колени перед боковым приделом и без молитвенника (читать она не умела) молилась смиренно, страстно, с глазами, полными слез, громко при этом вздыхая; она колотилась лбом о церковные плиты или ложилась на них, раскинув руки наподобие креста. «Отче наш, иже еси на небесех», — начинала она, но судорожные всхлипывания то и дело прерывали ее молитву. Распростертая на полу, она приподнимала свое темное, сморщенное и наивное лицо и глазами, полными жгучих слез, ярко блестевших при свете восковых свечей, смотрела вверх с такой глубокой верой, с такой страстной мольбой, что взгляд этот, казалось, мог пробить насквозь купол костела и умчаться к самому небу, усеянному вечерними звездами. Михал иногда становился позади матери и, с явной рассеянностью бормоча молитвы, украдкой озирался по сторонам, улыбался и кивал головой, здороваясь со знакомыми мужчинами и женщинами; иной раз он опускался на колени, молился с не меньшим усердием, чем мать, бил себя кулаком в грудь и даже немножко плакал… В первом случае можно было с уверенностью сказать, что неделю-две или даже три он ежедневно будет приходить после работы к матери, играть с ней и горничной Розалией в карты, ласкать Жужука и лепить из глины для Зоей Хлевинской кошек и петушков, окрашивая их в соответствующие цвета; но когда он с большим пылом вполголоса бормотал молитвы и бил себя в грудь с такой силой, что в костеле даже эхо раздавалось, — это был зловещий признак. Тогда, должно быть, его охватывали неодолимые искушения, от которых он защищал себя горячей молитвой и покаянием. В этих случаях исчезала обаятельная улыбка, придававшая его лицу юношескую прелесть, а манящие, серые, помутневшие теперь глаза избегали людских взглядов; он становился угрюмым и часто, без всякой видимой причины, впадал в гнев. Бурлило в нем что-то, с чем он пытался бороться; у Романо́вой дрожали губы, она быстро моргала веками и, скрестив на груди руки, непрерывно и напряженно думала об узком грязном переулке, в середине которого слабо светилась застекленная дверь с задернутой изнутри кисейной занавеской.