Выбрать главу

— Вы — сама неизбежность, не так ли? — воскликнула она.

Но ее восклицание повисло так высоко в воздухе, что мне так и не удалось вернуть его на землю и разгадать его значение; может быть, это… Не знаю… Она была такой странной, такой непохожей на других женщин, которые наполняют и опустошают жизнь мужчины, и трудно было определить состояние ее духа по ее душевным движениям. Но в ней не было ничего ложного или деланного. Она не была отвлеченностью или близкой в то же время далекой мечтой, какими делаются некоторые прекрасные женщины в эти пугающие интимные минуты. Она была самой глубоко-женственной женщиной, с которой мне довелось встретиться: совсем настоящей… Бледное продолговатое лицо с большими, такими большими ясными глазами, окруженное массой мягких черных, восточных волос, которые я собственноручно распустил и раскидал по ее плечам, несмотря на сконфуженный шепот… Да, слово «желание» слишком слабое слово, чтобы выразить наслаждение обладания этим живым воплощением красивейшей женщины всех времен. Да, я был смешон до глупости. Я и теперь смешон… Секунду или столетие спустя, после долгого-долгого молчания, в котором заключалась для меня целая бесконечность счастья, она отодвинула от меня головку и попросила зажечь папироску. Я подал и ждал. Видишь ли, я твердо знал, что последует. Я наблюдал за ней, я наслаждался всеми движениями этого удивительного лица. Это было грустное лицо, поразительно живое, но грустное. И грусть вдруг застыла на нем, Глаза широко раскрылись, в них не было любопытства. Я заметил отсутствие любопытства, потому что привык встречать его у всех женщин. Им хочется догадаться. Но она, может быть, в своем великолепном самомнении все узнала. Она знала и была грустна: она, ведь, сказала, там внизу, что знает. Тогда мне было все равно, знает она или нет, потому что тогда жизнь была еще впереди, настоящее и будущее были очаровательно несомненны. Но теперь, пока я ждал, следя за ее папироской, я заглянул в будущее и пришел в полном смысле слова в ужас от настоящего. Каждый из нас переживает минуты прозрачного, как лед, сновидения. Тебе знакомы такие минуты, когда ты с беспомощной ясностью отдаешь себе отчет в том, что ты можешь и чего не можешь сделать, чего ты просто не в силах изменить. Так было со мной в тот момент, с той женщиной, она была неумолима, я не мог переделать ее, я мог только ждать конца той прелюдии, так давно разыгранной там, внизу, когда она положила руки мне на плечи и сказала, что предостерегает меня…

— Вы, может быть, сочтете меня очень тщеславной? — очень спокойно спросила она, наконец.

— Потому что вы уверены, что приведете меня в отчаяние своими словами? Вы делаете слишком быстрые заключения, — пробормотала она.

Она склонила голову на локоть и посмотрела на меня.

— Дорогой Ноель Ансон, — сказала она, — наши жизненные пути расходятся. До сегодняшнего дня мы никогда не встречались, и завтра должно быть так, будто мы никогда не встречались. Жизнь не роман, а действительность, и она значительно сильнее наших склонностей. Если бы даже я вас любила, я бы говорила то же, что говорю сейчас, потому что во мне живет что-то гораздо более сильное, чем любовь, гораздо более неизбежное. Пожалуйста, верьте мне. Вы мне причините боль, если, не поверите. Я больше не играю. Я не играю воспоминанием о помятых орхидеях, потому что только дураки полагают, будто нет удовольствия в том, чтобы иногда быть серьезным.

— Нет смысла добавить еще что-нибудь, сказала она, потому что, если я вам очень нравлюсь, что ни говори, вам будет горько без меня, а если я вам не очень нравлюсь, то вы только будете считать меня… как бы это выразить… странной женщиной… Я вам приказываю и заклинаю честью повиноваться. Когда вы покинете этот дом, вы сядете в ожидающий вас автомобиль, не посмотрев на номер дома и название улицы, с тем чтобы никогда больше не видеть меня… Но теперь уже очень-очень поздно, дон Ноель, вам надо идти. Да будут с вами мои благословения. Прощайте.