— Где это? — без обиняков спросил я. Халмуратов застыл с удивленным лицом. Халат, соскользнув с плеч, упал на ковровую дорожку.
— Что — где?
— Да этот вот кишлак?
— А-а-а, кишла-ак? — засуетился Халмуратов, поднимая халат и бросая его на спинку стула. — Урга? Да здесь вот, недалеко… Возле Кунграда. Немножко… с той стороны.
— На север, значит?
Вид у Халмуратова был растерянный.
— Да, на север… Понимаете, случай такой…
Я щелкнул пальцами:
— Особенный? Халмуратов рассмеялся:
— Да, особенный! Вот именно — особенный! — Склонил голову, посмотрел на меня умоляюще: — Борис-ака!
Ну, как ему отказать! И сам понимаю — надо. Но масло. Масло!
Халмуратов смотрит на меня в упор. Я различаю в его глазах сочувствие и просьбу.
— Ну что, позвонить, чтобы встречали?
— Звоните, что уж тут поделаешь?
На улице у подъезда толпился народ: мужчины, женщины, дети. Когда мы вышли, все моментально притихли и почтительно расступились, давая нам дорогу. Стоявшие возле самого крыльца две старые каракалпачки, увидев нас, приложили руки к груди, принялись шептаться.
Халмуратов сказал мне тихо:
— Вы знаете, что говорят люди в кишлаке? Они говорят, что мы — боги. Что мы посланцы аллаха. Это им изрек сам мулла! Будто мы его молитвами спустились с неба из облаков, чтобы вылечить больную Аджурат. Ах, мулла, мулла, хитрый мулла! Я знаю его. Ему семьдесят лет, и он ненавидит Советскую власть. А вот и Керим! Керим, почему ты такой сердитый?
И повторил свой вопрос на родном языке.
Керим и впрямь был сердитый. Щеки его пылали, глаза выражали негодование. Садясь на передок двуколки, он разразился длинной и пылкой речью, в которой часто слышались слова: «Мулла жаман! Жуда жеман!» (Мулла плохой! Очень плохой!)
Подъезжая к площадке, мы увидели такую картину: старый каракалпак, что остался сторожить машину, расстелив на пригорке шубу и прикрыв шапкой глаза, безмятежно спал. Рядом, глядя в нашу сторону, стоял оседланный конь, а у самолета, то и дело подлезая под шасси, сновала молодая каракалпачка в ярком шелковом халате, шароварах и красных сафьяновых сапожках на высоких каблуках.
Я забеспокоился:
— Смотрите, смотрите, что она делает?
Керим натянул вожжи и, приподнявшись на передке, так посмотрел на девушку, что мне все стало ясно. Это была Гульзира.
— Сейчас узнаем, — вылезая вслед за мной из коляски, сказал Халмуратов и направился к девушке, которая как ни в чем ни бывало, продолжала раз за разом подныривать под самолет.
Движения у девушки были удивительно четки и грациозны, словно у балерины.
— Эй, женщина, что ты здесь делаешь? — спросил Халмуратов.
Гульзира что-то ответила и, поднырнув еще два раза, остановилась поодаль, скользнула по Халмуратову почтительным взглядом и опустила голову. Я подошел ближе. Халмуратов еще что-то спросил. Она ответила, бросая куда-то через меня из-под длинных ресниц любопытные взгляды больших, чуть косо поставленных миндалевидных глаз. На вид ей можно было дать лет пятнадцать, не больше. Она стояла, опустив загорелые, погрубевшие от работы руки, и мелкими белыми зубами прикусывала пухлые губы.
— Это Гульзира, — шепнул мне Халмуратов. — И у нее нет детей. Мулла сказал ей: «Сходи, к священному аэроплану, на котором спустились посланники аллаха, подлезь девять раз под самолет, и у тебя будут дети». И вот, Борис-ака, — Халмуратов улыбнулся, — она пришла лечиться!
Он поманил каракалпачку пальцем и, когда она подошла, шепнул ей что-то на ухо. Каракалпачка вздрогнула, подняла голову, взглянула на Керима и, резко повернувшись, побежала к коню. Схватила уздечку, обернулась еще раз, посмотрела пристально и, как мне показалось, печально на нашего возницу, ловко вскочила в седло. Вышитая золотом тюбетейка блеснула на солнце и скрылась за холмом. Керим, приподнявшись в коляске, долго смотрел ей вслед, потом вздохнул и тронул лошадь вожжами.
Барса-Кельмес
Мы очень устали в этот день. И сейчас, развалившись на вязанках камыша, с наслаждением смотрели в глубокое звездное небо. Рядом, полыхая желто-красными языками пламени, трещал костер. Оранжевые блики выхватывали из мрака то округлый бок кибитки, то кучку спящих баранов, то дремавшую лошадь. Иногда торжественная тишина ночи нарушалась пронзительными выкриками ночных птиц с реки или разноголосым жалобным плачем шакалов со стороны песчаных барханов.