Солнце сплюснутым багряным шаром опускалось за горизонт. Вокруг угрюмо теснились барханы, в неподвижных кустах саксаула тоскливо шелестел ветер.
«Ну вот и ночь наступает, — подумал я. — А площадки нет. Разве только эта вот… Но она мала, ничтожно мала!»
Я стоял у пологого склона бархана, образовавшего у самой границы солончака узкую песчаную полоску метров двадцать длиной. Полоска была неровная, с буграми и впадинами, с корявыми кустами саксаула. Удлинить площадку невозможно: с одной стороны на нее надвигалась громада соседнего бархана, с другой она обрывалась глубокой выемкой. Мала, очень мала полоска! Но лучшего нет.
При других обстоятельствах я не стал бы ломать голову, можно или нельзя взлететь с такой площадки. Я просто сказал бы: «Нельзя!» Но сейчас стоило подумать.
Я медленно ходил взад и вперед, мучительно раздумывая, и вместе с тревогой где-то в глубине души у меня брезжило смутное, обнадеживающее воспоминание.
Что же мне вспоминалось? Какая-то узкая площадка или разговор о ней? Нет. Что-то из книжки? Тоже нет. Но что же, что?
И я вспомнил! Это было давно, в детстве. Так же надвигались сумерки, и тоже стоял самолет, и двое летчиков ходили возле него. Они говорили о короткой площадке, о взлете. И я, мальчишка, слушал их… Да-да! Надо, чтобы несколько человек держали самолет за хвост и крылья, пока пилот не даст мотору полные обороты. Затем по команде люди отбегают, и самолет чуть ли не с места оторвется от земли…
Да, все хорошо, красиво, но… Нужны люди! И за ними придется идти. Двадцать километров до автомобильной дороги, а там еще километров пятнадцать до колхоза. Сумею ли я без воды, по страшной жаре преодолеть эти первые двадцать километров? Раскаленные пески и жажда. Невыносимая жажда. От одной мысли об этом горло у меня перехватило спазмой.
Вспомнив о термосе с квасом, я поспешил к самолету и, чтобы как-то подбодрить себя, засвистел было песенку о капитане, который никогда не унывал, но звуки, едва возникнув, тотчас же гасли, растворяясь среди барханов, и молчание пустыни казалось вязким-вязким, властным, засасывающим, как песок.
Оборвав мотив, я молча дошел до самолета, думая о том, как открою сейчас термос и буду пить маленькими глотками, смакуя и наслаждаясь. Сначала я решил, что утолю жажду до конца, но потом передумал. Я выпью только одну чашечку, а остальное сохраню для предстоящего похода. Так будет лучше.
И вдруг, открывая дверцу кабины, вспомнил, что… оставил термос у дежурного по аэропорту! Вспомнил со всей отчетливостью и беспощадными подробностями. Забыл! Эх, ротозей!
Долго стоял я, потрясенный, всячески ругал себя за эту оплошность, могущую стать роковой…
Наступала ночь. В темнеющем небе одна за другой загорались звезды. Зябко поежившись от налетевшего прохладного ветерка, я посмотрел с сожалением на грязные брюки и туфли, еще не успевшие просохнуть, и полез в кабину. Примащиваясь на заднем сиденьи, безуспешно приноравливался удобнее положить ноги. Засыпая, вспомнил, как вчера вечером в Чарджоу ходил с удочкой на Амударью и там текло много-много воды…
Мне снилась вода. Я пил ее, пил и никак не мог напиться. Потом буфет в аэропорту, холодная, запотевшая бутылка с квасом. Из горлышка, обдавая холодом, клочьями выползала пена. Она текла по рукам и по всему телу.
И вдруг я проснулся. В ушах моих явственно звучал детский плач: у-а! у-а! у-а!..
Я открыл глаза, не понимая, сон это или явь. Было холодно. В кабину сквозь занавески проглядывала полная луна. Звонко тикали часы на приборной доске, показывая одиннадцать часов, значит, я проспал всего два часа. Снаружи под чьими-то легкими шагами прошуршал песок, и тонкие детские голоса закричали нестройным хором: у-а! у-а! у-а!..
«Что за наваждение?!» — подумал я, отодвигая занавеску.
Вокруг самолета в ярком лунном освещении шныряли какие-то шустрые тени. Некоторые из них, вскидывая вверх остроносые морды, издавали тонкие протяжные крики, похожие на плач детей.