Так ли нужно в неведомом будущем оставаться вместе? Когда ты перепробовал все и на земле не осталось ничего нового, может ли настоящая любовь вернуть вкус к жизни?
Айна обдумывала этот вопрос, шагая рядом с возлюбленным незнакомцем по улице Вашингтон-Хайтс. Они молчат и, кажется, знают, куда идут. Они почти не привлекают внимание пьяных компаний, продолжающих пить и орать в морозной ночи. Они склоняют головы над книгой, письменной тропой в прошлое, и читают по очереди.
Прошлой осенью Айна согласилась на отлучку Александера на целых две недели, — по-видимому, никогда прежде она такого не допускала. Они решили заманить Даниель обратно в город, выставив Александера как приманку, словно невзначай свести их с Маркусом и позволить химии организма сделать свое дело.
Слабость Александера к верной любви увлекает Айну. Как романтично — на время отказаться от собственной любви, чтобы дать испытать ее другим! Ей сразу хочется обернуться и запомнить его черты. Но Александер еще читает, и окончанием саги о Даниель и Маркусе оказывается приглашение к ним на поздний завтрак на следующей неделе. Теперь они тоже делят жертвенную кровь.
Ничего романтичнее она никогда не слышала.
К концу пути Айна успевает снова проголодаться. Но еда — дело интимное, и, несмотря на положение, в котором они проснулись, Айне неприятно думать, что Александер увидит, как она ест. Поэтому они молча возвращаются в их общую квартиру. Номер крупно записан в путеводителе. Айна узнает свой почерк. Ключи приколоты у нее под одеждой.
Только это оказывается не квартира, а заброшенный восточный ресторан: по стенам — надписи как раздавленные пауки, в известку вмазаны пряности. Снаружи он кажется пустым, окна закрыты шторами, укрепленными изнутри сталью. Если заглянуть в щелку, повсюду царит такая же разруха — это для любопытных. Александер с Айной беззвучно проходят во внутренние помещения, и она восхищенно ахает — звук похож на восклицательный знак в конце четверостишия.
Кухня превращена в библиотеку. Во всю стену — полки из полированного дуба со встроенными светильниками. И на них снизу доверху книги: история, мемуары, хроники преступлений, — все в твердых обложках и в идеальном состоянии, хотя некоторые так стары, что любой хранитель библиотеки прослезился бы. В комнате всего одно кресло — кресло-гигант, кресло-чудовище — и пристроившаяся перед ним оттоманка, с брошенной на спинку кашемировой шалью ручной работы и со столиками по сторонам. Она знает, который столик — ее. На нем маленькая индийская шкатулка, мраморная, с инкрустацией из золота и перламутра, и бутылочка без этикетки, с запахом сандала и белого чая, — вещицы, которые она инстинктивно любит. Тот же инстинкт заставляет ее обернуться к большому коммерческому рефрижератору, с дверцей из нержавеющей стали, смягченной занавесью из деревянных и стеклянных бусин, которые позванивают эоловой арфой, когда Айна входит внутрь. Стены в нем скрыты прозрачными панелями, вихрь красок похож на пенистые края пастельных облаков. Пол устлан шелковыми подушками, полотнами батика и шалями с бахромой как крылышки мотыльков. Дверь запирается изнутри.
Айна возвращается на кухню и отпускает взгляд бродить по корешкам исторических томов, задумывается, узнает ли она поступки скрытых в них женщин. Ей, в сущности, все равно. Прошлое мертво, а жить надо настоящим. Кроме настоящего, у тебя ничего нет — штамп, но сохраняющий ценность, потому что в нем истина. И золотое правило их рода. Если индивидуальная история Айны записана в рукописной книге, от которой никак не хочет оторваться Александер, эти отвратительные прозаизмы выгравированы у нее в душе. Она благодарна за дарованную вечную жизнь, за молодость и жизненную силу бессмертных, но чего бы она не отдала за одно настоящее воспоминание о прожитых жизнях! Однако, чтобы жить, надо забывать, и Айна, цепляющаяся за жизнь, как младенец за кормящую грудь, как-нибудь справится с неведением о самой себе.
Однако, взглянув на Александера, бессознательно поглаживающего большим пальцем корешок их путеводителя вдоль уже заметной потертости, она вдруг сознает, что не хочет делить неведение с ним.
— Если бы не путеводитель, об этом и мечтать не пришлось бы.
Она подразумевает квартиру, общую жизнь, подготовку жертвы каждого нового года — все.
— Потому мы это и делаем. Мы знаем, что нуждаемся в доказательствах.
Хотя их смешавшиеся запахи, покрывающие каждый дюйм кухни, — достаточное доказательство. Айна узнает в них аромат совершенного безумия.
— Как ты думаешь сейчас, зная только то, что знаешь: нам бы не хватало друг друга, как Маркусу?
Морщины надолго прорезают его совершенный лоб: Александер задумался, какой силы чувства могут заставить подобное ему существо так глубоко страдать. Наконец он кивает. А еще важнее, он говорит, что хочет помнить, и верит, что воспоминания скрываются, как колья в карманах у тех, кто за ними охотится. Они не менее опасны от того, что невидимы. А может быть, и более.
А Айна? Александер смотрит на нее с выражением, которое Айна уже начала узнавать: одна бровь вызывающе вздернута, а подбородок застенчиво опущен. На его вопрос не может быть ответа: «Верит ли она во что-то важное?»
Айна молчит так долго, что свет угрозой заливает небо.
Она верит, что истина скрыта в крови.
Давным-давно, во времена, когда улицы Нью-Йорка были мостовыми, покрытыми слоями конского навоза, окаймленными ящиками из-под мыла, между которыми прятались игроки в кости, она была фабричной девчонкой с огрубевшими руками и начинавшей горбиться спиной. Это она ясно помнит: словно весь мир задался целью доказать, что в ней нет ничего особенного, — от мастера, который лапал и щипал ее всю четырнадцатичасовую смену, до важных особ в каретах, не замечавших бледной сутулой девушки, ковылявшей домой в трущобы. А дома ее забот ждала шайка чумазых ребятишек, и все чужие. Опыт ее короткой смертной жизни вцепился в серость как якорь, привязывающий ее к человеческому роду. Только эти воспоминания она бы охотно отрезала.
Но под грязью и беспомощностью, прораставшей озлобленностью, в ней текла сладкая кровь, достаточно сладкая, чтобы привлечь в ее жизнь еще одно чудовище. Она не увидела его приближения и едва ощутила обхватившую ее тело руку, когда две иглы пронзили ее и заставили судорожно оцепенеть. Но, вопреки боли, вопреки медленно вытягиваемой из нее жизни, она поняла, что, коль скоро это случилось, она все же отмечена среди других.
Потом ничего не было. До этого утра. И этого незнакомца, которого она якобы любит. До Александера, стоявшего напротив нее, застенчиво приподняв бровь. Ирония контраста между нищетой и болью, сохранившимися в памяти, и любовью, радостью, близостью, которых в ней нет, вызывает желание свернуться в клубок и уйти в себя. Единственное, что ее останавливает, — это чудо, совершенное, как видно, ею и этим родным незнакомцем. Они сплели сеть для самих себя, и это возвышает их не только над смертными, но и над другими, принадлежащими к их роду. Они живут в собственной вселенной. Много ли пар, смертных или бессмертных, могут сказать то же самое о себе? Айна подозревает, что большинство просто повторяет одни и те же движения по привычке, по инерции. Мало кто из супругов мог бы ответить утвердительно на вопрос, согласился бы он выбрать того же партнера — сейчас, в эту минуту и секунду, в этой жизни.
Чудовища…
— Какова была на вкус его кровь? — вдруг спросила она.
Пусть они забыли о чем-то, даже столь важном, как чистая любовь, кровь они помнят всегда.
— Сама знаешь. — Александер опустился в кожаное кресло и отвел взгляд.
Она знает то, что знает. Вкус как у воздуха, когда погас фейерверк. Как у бензина, только что тронутого огнем.
Айна проводит кончиком языка по клыкам и медленно кивает.
— В этот раз нам будет некому помочь, — бормочет она и лишь потом сознает, что сказала.
Прикусив язык, она бросает взгляд на Александера, но тот смотрит на нее по-новому.
— У нас есть целый год, чтобы найти другого, — говорит он, глядя, как проколы у нее на языке и губах закрываются и она слизывает кровь. У Айны кружится голова. Она уже заметила, что Александер — он успел сказать ей, что не терпит имя Алекс, — говорит на старом языке. Она смотрит на него как на оживший портрет. Она приняла для себя все новое — язык, стиль, нравы и одежду — и гадает, по нраву ли ему это.