Выбрать главу

«Здесь — мой дом, первое пристанище в чужом городе, — подумал я, садясь за столик. — Кафе — это сборище тех, кому тесно и уныло дома. Это — Гарибальди и Сташевский, Хатидже и я, Роговин — все люди, связанные жизнью в один узел».

Одно вино напоминает о Риме времен Гоголя, другое — о синих гусарах Наполеона, медовых рейнских городах, гитарах и жженке, третье — о темном море, где крепко ругаются матросы и от ливней чернеют паруса.

Разболелась голова. Я встал и пошел домой.

«Эх, если бы сейчас осень! — подумал я с укором. — Я бы снова начал писать». Осенью крепнут от холодного воздуха мысли, уверенно стучит сердце. Земля пахнет березовой корой, перепадают скромные дожди, вся страна стоит, как чаша, налитая золотым вином, синим небом, яркостью. Сменяются дни, и кажется — заденешь, и день зазвенит, как стекло, и журавли снимутся на зимовку в те страны, имени которых не знаешь.

Лодыри

Прошла неделя. Я получил письмо от Хатидже. Письмо было из Севастополя.

«После твоего письма мне трудно было оставаться на старых местах. Я совершенно спокойна. Во всем огромном мире, среди миллионов людей — мы одни. Кроме тебя, у меня никого нет, и я знаю, что ты вернешься. Очевидно, все, что ты делаешь, — нужно. В твоей жизни будет много потрясений, любви, горя, ты должен пройти через все, но всегда, когда ты захочешь, я буду около тебя.

Я жду тебя и много работаю. Но стоит только подумать, что ты не приедешь, и этот прекрасный город кажется мне ловушкой!»

Всю неделю я не выходил. Не отвечал на стук в дверь, никого не хотел видеть.

Вечером пришел Роговин. Он долго стучал, потом заглянул в замочную скважину.

— Ключом заперто изнутри, — сказал он вслух самому себе и снова стал колотить в дверь.

Я встал и открыл.

— Ну и здорово вы спите. Накурили черт знает как. Откройте окна и бросьте киснуть. Едем сейчас в Братовщину, к Семенову. Он туда переехал на дачу, сегодня справляет новоселье.

Я согласился. Мимо окон трамвая неслись, шумя листвой, свежие бульвары, узкая лента Тверской, черный Пушкин. В пустом дачном вагоне кондуктора светили нам в глаза фонарями, поезд гремел по Сокольнической роще, свистел на закруглениях.

— Вы знаете, — сказал Роговин, — Наташа велела вас привезти.

— Ну и что же?

— Так… Ничего. Ей-богу, так нельзя. Вы заперлись, как зверь. Что вы, боитесь людей? У вас будет бледная немочь, как у офицерской свояченицы.

— Я работаю.

— Так работать нельзя.

Он встал, открыл окно и сказал:

— Я бы хотел о многом написать, да вот — не получается. Семенов пишет о художниках, иконах, кустарных кружевах, а у самого тоска — настоящей книги хочется. Не умеем мы, понимаете, сжать руку в кулак, ударить — раз — и готово! Слоняемся вокруг настоящей темы, около настоящих слов. Лодыри мы. Сам пишешь, а на уме мысль — как бы увильнуть. Конечно, ни черта не выходит. Куда там писать, если побриться лень. Когда пишешь, нужна чистота. Нужно, чтобы было тихо в комнате, свежо, чтобы квартирная хозяйка не лезла с разговорами, чтобы не воняло из кухни, чтобы были чистые и обязательно холодные руки. Понимаете? Надо быть выбритым и чувствовать свои бицепсы. Надо быть крепким, как циркач, как после купанья в море. Вот. А у меня этого нет. Чтобы из русского человека вышел хороший писатель, нужно привить ему английский спортсменский дух, погонять его по морозу, подвести под опасность раз двадцать, пока не привыкнет, бить его боксом, пока из него не выбьешь весь студень. Вот!

Он еще долго говорил о том, как надо писать.

— Семенов, к примеру. Голова всегда болит, в лице — ни кровинки, вместо крови у него лампадное масло. На писательство он смотрит как на священнодействие. Чепуха. Кому он нужен, этот византийский туман?

Он надел кепку, встал и заговорил возбужденно:

— Так же нельзя, поймите. Писать — как ледяной водой обливаться. Первое время жутко, потом привыкнешь.

— Почему же вы так не пишете?

— Я лодырь. Если бы само писалось, было бы здорово. Встал утром — лежит на столе свеженькая глава, пришел вечером — опять свеженькая глава. А я бы только давал указания — надо так, мол, и так. А вот еще одна русская манера писать, — говорил он, когда мы садились в Братовщине на единственного извозчика, — писать на клочках, потом все растеривать.

— Вези, брат, вези, — сказал он извозчику. — Успеешь поторговаться. И это, — опять обратился он ко мне, — в нищей юродивой стране, где каждую мысль надо беречь, как крупицу золота.