Вот, однако, хорошо установленный литературный факт. Лэ, поэтические сказания и песнопения бретонцев, разносились по всей Франции, иногда бретонскими арфистами и жонглерами в изначальной форме, а иногда французскими труверами и жонглерами в чисто повествовательных переводах, причем задолго до XII века. Эти лэ собрали в себе великое множество более или менее давних преданий и могли тягаться в области народной поэзии разве что с жестами и нравоучительными историями, одним из первых примеров которых стал Роман о Семи Мудрецах. На три главных источника сочинительства ссылаются такие стихи в Песне о Сенах[15]:
Впрочем, понятно, что бретонские лэ после перевода французскими труверами неизбежно теряли мелодическое начало, самую узнаваемую часть оригиналов. Это судьба всех музыкальных произведений: они быстро устаревают; лишь самые красивые арии остаются надолго и перепеваются; но иначе обстоит дело с хорошо рассказанными историями и приключениями. Потому-то и сохранились исходные сказания и забылась музыка, некогда главное их украшение, и тем скорее, чем чаще ее слушали вначале.
Между тем в этих старинных мелодиях наши предки десятого, одиннадцатого и двенадцатого веков находили столько же прелести, сколько мы находим ныне в неаполитанских или венецианских песнях, в красивейших ариях Моцарта, Россини, Мейербера. Будучи разделены на несколько двойных куплетов, демонстрируя разнообразие ритмов и звучаний, объединив в себе вокальную и инструментальную музыку, бретонские лэ стали нашими первыми кантатами. Кто-то сказал: если мир – это семейный портрет, то прошедшие века должны иметь немало родственных черт с настоящим. Почему бы поколениям, столь полюбившим многоречивые сказы о войне, любви и приключениях, позволившим их исполнителям создать обширный и деятельный цех, почему им было не постичь мелодических созвучий, могучего воздействия музыки? Почему им было не иметь своего Марио, своей Патти, своего Малибрана, Шопена, Паганини? Музыкальное чувство не ждет, пока объединятся несколько сотен инструментов и певцов, чтобы обнаружить себя: оно воздействует на человеческую душу во все времена, во всех странах, как род неосознанной тяги к наслаждениям, превосходящим все земные. Это чувство нелегко определить; еще труднее от него избавиться. Исключения я здесь не беру в расчет; я говорю о большей части человечества. Есть среди нас и те, кто видит в системе мира лишь ход механизмов, издавна заведенных неведомо кем и неведомо зачем. Другим даже в сладчайших мелодиях слышится один шум, тем более терпимый, чем менее он длится. Эти исключительные и, я бы сказал, внечеловеческие натуры повредят музыкальному чувству не больше, чем идее Провидения[16], столь же глубинной и врожденной.
Да, наши предки – и здесь я намеренно говорю обо всех классах нации, не давая привилегии высшим перед низшими, – были отзывчивы к прелести музыки и поэзии никак не менее, чем мы это приписываем себе сейчас. Какой круг собравшихся мы увидели бы сегодня на многолюдных площадях Парижа, этой столицы искусств и словесности, вокруг бедного исполнителя, пришедшего прочесть или спеть поэму во много тысяч строк, будь это даже поэма Ламартина или Виктора Гюго? Так вот, что уже невозможно сегодня, то бывало во всех уголках Франции в столь усердно бранимые (вероятно, потому, что плохо известные) времена Гуго Капета и Людовика Толстого. А для поколений, столь падких на песни и стихи, конечно, нужны были артисты, жонглеры, музыканты, труверы и сочинители, обладающие известным мастерством и гуманитарным образованием. Что они не знали греческого и не были великими латинистами, что они часто не обременяли себя умением писать и даже читать, это я вполне допускаю. Но их память не страдала из-за такой малости: она от этого становилась только лучше и крепче, уснащенная преданиями, восходящими к самым отдаленным истокам и собранными со всех частей света; преданиями тем более заманчивыми, что они преодолели огромное время и пространство, заиграв отблесками, придавшими им особую самобытность. У жонглеров имелись наготове песни любой длительности, сказания любого рода. Чтобы понравиться наверняка, они должны были много знать, хорошо петь и говорить, учитывать произношение, обычное для той публики, к которой они обращались, владеть искусством удерживать внимание, не утомляя его. Эта профессия давала достаточно большие преимущества, чтобы поддерживать среди тех, кто ею занимался, благотворное соперничество и чтобы побуждать их непрерывно искать новые источники сказаний и песен. Они немедленно усвоили и главнейшие лэ Бретани, и самые занимательные повести Востока, придавая этой более-менее экзотической добыче французскую форму сказа, фаблио, авантюрного романа.
15
Сенами здесь и в романах Круглого Стола именуются саксонцы – германские племена, жившие в Северной Европе, в основном на территориях, примыкавших к Северному морю. В V–VI вв. Британию завоевали саксонцы вместе с другими германскими племенами – англами и ютами; однако Гальфрид Монмутский и его пересказчики собирательно называют саксонцами всех завоевателей. Дополнительную остроту вражде к пришельцам придавало то, что саксонцы (сены) были язычниками, а бритты (бретонцы) – христианами. (Прим. перев.).
16
Когда наши предки приглашали певцов и инструменталистов на все свои пиры и во все военные походы, они подавали нам пример, который мы усвоили. Нынче нет ни одного полка, в составе которого не было бы музыкантов. Только вместо велеречивых военных песен у нас есть мощное звучание инструментов, так же ценимое лошадьми, как и людьми. В Средние века король менестрелей часто бывал всего лишь дирижером группы музыкантов, а я припоминаю, как в 1814 году видел войска, полки казаков верхом на неоседланных лошадях, с пиками в руках, а перед ними несколько шеренг певцов, которые и без инструментов производили необычайно сильное впечатление. (