Обитатели Лондонского гетто сидели у своих домов и грелись в лучах вечернего солнца. Дети играли на ступенях. Отцы покуривали на пороге. Смеющиеся лица выглядывали из-за пестрых непроницаемых штор, которыми были завешены окна лавок. Локон лоснящийся, крутой, смоляной; очи черные, как ночь, как летняя ночь, когда уже светает; нос гордый, крючковатый, словно орлиный клюв, трепещущие, нервные ноздри; губы, изогнутые, как лук Купидона, - каждый мужчина, каждая девушка, любой младенец и любая матрона в этой английской еврейской общине несли на лице своем хоть одну из отличительных черт несравненной арабской расы.
"Как они красивы" думал Котиксби, разглядывая этих мирных людей, вкушающих отдых на закате.
- Или вы не хочете взглянуть на хорошенькое пальтецо? - произнес за спиной у него голос, заставивший его вздрогнуть. И кто-то ухватил его сзади за фалды шедевра штульцевского портняжного искусства с такой фамильярностью, что барон задрожал...
- Рафаэль Мендоса! - воскликнул сэр Годфри.
- Он самый, лорд Котиксби, - отозвался тот, кто был им так назван. - Не говорил ли я вам, что мы еще встретимся там, где вы менее всего склонны будете меня ожидать? Не соблаговолите ли зайти? Нынче пятница, мы закрываем на закате. Рад приветствовать вас в своем доме. - Говоря так, Рафаэль приложил ладонь к груди и поклонился на старинный восточный манер. Всякие следы акцента, с каким он поначалу обратился к лорду Котиксби, исчезли: это была личина; иудей полжизни вынужден носить личину, он спокон века защищается хитроумием от преследований грубого англосакса.
Нырнув под завесу из подержанного платья, пестрого старья, потускневших блесток, мятых масок, они прошли в лавку столь же темную и мерзкую, сколь вход в нее был безобразно пестр.
- И это - твой дом, Рафаэль? - спросил лорд Котиксби.
- А почему бы нет? - ответил Рафаэль. - Шлосс Шинкенштейн мне надоел, Рейн очень скоро приедается. Во Флоренции слишком жарко, к тому же там еще не кончили строить картинную галерею, и весь дворец пропах штукатуркой. Не хотите же вы, mon cher, чтобы человек похоронил себя в Нормандии, когда до охотничьего сезона еще так далеко? Палаццо Рутантино действует мне на нервы. Знаете, этот Тициан так мрачен, я думаю завесить его моими Гоббемами и Тенирсами из моего гаагского дома.
- Сколько же у тебя дворцов, замков, шато, лавок и складов, Рафаэль? со смехом спросил лорд Котиксби.
- Вот один из них, - ответил Рафаэль. - Входите.
II
Шум в старом городе был оглушителен; сквозь общий грохот мрачно бубнил Большой Том, тревожно трезвонила Святая Мария, яростно бил в набат Святой Джайлс; вопли, ругань, летящие обломки кирпича, со звоном разлетающиеся стекла в окнах, стоны раненых, крики испуганных женщин, воинственные кличи нападающих на всем протяжении от Карфакса до Трампингтон-стрит, - все свидетельствовало о том, что бой был в самом разгаре.
В Берлине сказали бы, что происходит революция, и на беснующуюся толпу напустили бы кирасир с саблями наголо. Во Франции выкатили бы артиллерию и поиграли бы на ней тяжелыми зарядами. В Кембридже не обращали внимания на беспорядки: то была обыкновенная драка - студенты шли на горожан.
Началось все во время лодочных гонок. Лодка горожан с восемью портовыми силачами на веслах и с самим грозным Веслоу в загребных с разгону врезалась в корму легкой университетской гички колледжа "Медный нос", раньше всегда выигрывавшей состязания. Событие это привело к обмену запальчивыми речами. После заплыва из Гранчестера, когда лодки причалили на лугу у Христовой церкви, несогласие между горожанами и университетскими юношами, их всегдашними противниками, приняло более громкие формы с применением силы и, наконец, вылилось в открытое сражение. Кулачные схватки и стычки происходили на мирных лугах, что тянутся от университетских ворот к широким ясным водам реки Кем, а также у стен колледжей Баллиоля и Сидней-Сассекса. Герцог Белламонт, в те дни блестящий стипендиат Эксетерского колледжа, провел несколько раундов с Билли Дубом, передним гребцом в лодке горожан. Лорд Вавасур из колледжа "Медный нос" схватился с огромным мясником, первым бойцом города. Но в это время университетские колокола зазвонили к обеду, между сражающимися было провозглашено перемирие, и студенты разошлись по своим колледжам, чтобы подкрепиться.
Еще во время гонок всеобщее немалое внимание привлек джентльмен, который сидел в байдарке-одиночке и курил кальян. Он плыл ярдов на сто впереди гонщиков, так что мог вблизи и без помех наблюдать за этим любопытным состязанием. Стоило восьмивесельной лодке подойти к нему слишком близко, как он с двух-трех ударов сверкающих весел посылал свою одиночку далеко вперед и снова останавливался, наблюдая за гребцами и выпуская в воздух клубы ароматного дыма из своего мирного кальяна.
"Кто это?" - спрашивали в толпе бегущих вдоль берега и подбадривающих, по кембрийскому обычаю, гребцов на реке. "Кто это?" - на бегу гадали и городские и университетские, кто он, с легкостью столь необыкновенной, в челне столь невиданном, с непринужденностью просто оскорбительной, но с искусством величайшим оставляющий позади наших лучших гонщиков? Ответа не было; удалось узнать лишь, что накануне в гостиницу "Бочка", что против колледжа "Медный нос", прибыл какой-то джентльмен в темной колеснице дальнего следования, предшествуемой шестью фургонами и курьером, и что оный джентльмен и человек в байдарке-одиночке, очевидно, одно лицо.
И не удивительно, если его легкий челнок, всех так восхитивший, превосходил лучшие творенья Кемского лодочных дел мастера или плотника из Патни. Ведь этот челн - узкий, лоснящийся и скользящий в воде, подобно щуке в погоне за мелкой рыбешкой, - был не что иное, как турецкий каик из Аква-Тофаны; ему случалось в водах Босфора обгонять гребцов султана и лучших гонщиков Капитан-паши. То было создание самого Торгул-бека, собственного каик-баши его султанского величества. За это маленькое чудо каик-баши не взял у графа Бутенева, русского посла, пятидесяти тысяч туманов. Когда же ему отрубили голову, Отец Правоверных подарил его лодочку Рафаэлю Мендосе.