О горе, горе! Ганс и жена оберштейгера встретились в перерыве между танцами за старой ригой. Бойкая дама была бледна по-городскому и носила мужскую стрижку, и кто его знает, что они делали за старой ригой, наш Ганс и жена оберштейгера с мужской стрижкой. На них никто не обратил внимания; даже старые деревенские кумушки, сидевшие на скамьях по стенам зала, не заметили ничего, хотя они, прорицательницы будущих свадеб, восседали там, как судьи на ринге, и ничего не ускользало от них. Но сама необычайность соединения жены оберштейгера и простого рабочего исключала всякие подозрения. Танцы продолжались. Объявили белый танец — вальс. Бойкая госпожа Лисси, бледная платиновая лиса, пригласила своего Мартина, но он был уже не столь резвым, как того требуют танцы; он пошатнулся и потащил за собой жену, но она тотчас освободилась, потому что играли вальс с хлопками, а потом вальс «Лунный свет», и хор теноров рыдал, и все пели песню о ясном месяце, который так тихо плывет среди облаков; погас свет, и кто из танцоров кого ухватил, того он и держал, и целовал, и вмешалось ли провидение или рок, только наш Ганс обнял госпожу Лисси, и больше всего им хотелось, чтобы ясный месяц плыл бы да плыл себе в тишине и в темноте своей дорогой еще четыре дня.
После горняцкого бала наш Ганс ходил как больной, румянец на его щеках побелел от любовной тоски. «У него гон», — сказал дедушка, знаток животных. Я испугался, не видно ли по мне, как часто я думаю о Мабель из Америки. Я оглядел себя в зеркале и установил, что мои веснушки ничуть не изменились, по-прежнему коричневыми муравьями карабкались они по моему носу ко лбу.
Спустя две недели после горняцкого бала Ганс снова расцвел и отозвал меня в сторону:
— Думаю, я не ошибаюсь, считая тебя надежным мужчиной.
Надежный мужчина десяти лет от роду! Я вырос в собственных глазах. Отныне мне и море по колено!
Мы сидели на шуршащем сеннике возле кровати Ганса в чердачной каморке. В окно вливался запах цветущей груши, и трясогузка семенила по черепице. Ганс вытащил скомканное письмо в розовом конверте.
— Прочти, если можешь!
Я начал читать.
— Читай вслух!
Я читал вслух. Это было любовное письмо от платиновой лисы. Она не может, никак не может забыть Ганса, писала она, все время думает о нем, а пятна на бумаге — следы высохших слез, писала она, а внизу, где крестики, ее поцелуи, пусть и Ганс поцелует в этом месте бумагу, чтобы она, жена оберштейгера, госпожа Лисси, почувствовала его поцелуи в самом Эйслебене.
Миллионы подобных писем пишутся с тех пор, как стоит свет, для меня это письмо было первым, какое я прочел. Слезы, поцелуи, клятвы и вздохи — чего больше?
Теперь я знал тайну, которой никому не следовало знать. Руки Ганса уныло свисали между колен.
— Считай, для меня это конец. Ты же знаешь, я писать не умею.
И тогда я написал свое первое письмо в Деле Любви, сидя на скрипящем дорожном сундучке Ганса, а его шаткое ложе служило мне письменным столом.
— Пиши: «Высокоуважаемая милостивая госпожа Мешке…» — сказал Ганс.
Мне показалось такое обращение слишком холодным:
— Ее ведь зовут Лисси, и вы на «ты»?
— Пиши, как, по-твоему, лучше!
Я написал: «Высокочтимая возлюбленная, меня тоже мучает тоска, сижу в своей каморке и вижу перед собой твою челку. За окном цветет груша, и филин кричит: Лисси, Лисси!»
Название улицы и номер дома платиновая лиса не указала. Нам следовало писать «до востребования».
— Ты знаешь, что это? — спросил Ганс.
— Такая привычка, — ответил я, выводя завитки вокруг каждой буквы фамилии Лисси, как, я видел, делали коммивояжеры.
Мы глядели на письмо, мы любовались им.
— Работа требует награды, — сказал Ганс, достал ключик из кошелька и открыл свой сундучок.