Выбрать главу

Я забыл, что собирался выспаться, что мне необходимо было выспаться; мастер пригласил меня, и я забыл про сон.

На столах в курзале все было очень белым, эстрада для музыкантов сверкала хромированным блеском; только что вновь открыли латунный рог, изобретенный неким господином Саксом, и притом без всякой пользы, потому что (вот вам еще!) эту трубу он изобрел раньше, чем пришло ее время, зато теперь время пришло, и она блестела со всех сцен, со всех эстрад, и немного спустя ее даже приняли в самом консервативном и варварском из всех бродячих оркестров мира — в военном духовом оркестре, ибо у нее не было вульгарной потребности упираться в землю одной ногой, как, например, у виолончели; она была поворотлива, многоприменима, не требовала церемонного обращения и великолепно подходила для маршировки.

Одет я был в короткую куртку, которая кончалась там, где начиналось седалище, куртка была черной, так как черный цвет означает торжественность, чего я никогда не понимал и никогда не пойму, потому что мои сорбские матери закутывались в белые платки, когда им хотелось казаться серьезными и торжественными.

Мое седалище и тощие, слегка искривленные от таскания мешков с мукой пекарские ноги погрузились в брюки, чьи штанины расширялись над черными полуботинками наподобие колокола и были столь длинны, что я, когда стоял на полу, казался безногой марионеткой.

Пусть вспомнят об этом мои сверстники, которые сегодня воротят нос, видя, как молодые люди в брюках точно такого же фасона отбивают чечетку на улицах.

Я чарльстонил, как огородное пугало на ветру, и об этом тоже не без намека хочу напомнить моим равновозрастным товарищам, потому что мы тоже подчинялись моде, занесенной к нам западным ветром, но тогда мы были безвластны, а теперь? Почему теперь мы не создаем моду сами? Наморщенный лоб, воздетый указательный палец — весь облик брюзгливого немецкого обер-лерера не имеет шансов стать образцом юношеской моды, но, стоп, — опасаясь, как бы профсоюз учителей не стал добиваться, чтобы рассказ мой остался ненапечатанным, я утверждаю: встречаются и хорошие старшие учителя.

Чарльстон я танцевал с воспитанницей, а взглянув в лицо мастера, я заметил на нем выражение, какое бывает на лицах наших сограждан, когда у них из-под носа уплывает пароход или уходит поезд; больше с воспитанницей я не танцевал; не помню теперь, как ее звали, припоминаю только, что она была маленькой блондинкой из Висмара и говорила на звучном мекленбургском диалекте. Впрочем, звуки саксонского диалекта убаюкивали меня, они походили на голубиное воркованье, голоса берлинских гостей звучали, как стук дятла: тук, тук, тук, а мой собственный голос — как болтовня галки, затесавшейся в весеннем лесу в общество голубей и дятлов.

Мастер заказал вино, самое дорогое вино в этом заведении. Мастер был обязан «держать марку» и тратился, чтобы доказать свою поставленную под сомнение платежеспособность. В понедельник «господа» из управления курорта посетят наше кафе и с лихвой «возместят затраты», они будут пить шампанское, а дамы — поглощать разноцветное мороженое: княжеское, порция которого напоминала по объему и высоте небольшую бомбу.

Много существовало на свете вещей и, как я слышал, в некой стране существует до сих пор, с помощью которых человек доказывает своим согражданам, что он достоин кредита, способен на платежи и в состоянии поддерживать свой образ жизни, — для этого служат платье, автомобили, украшения, редкостные камни и драгоценные металлы, и если представители некой клики в один прекрасный день договорятся, что с нынешнего дня наиредчайшее и наидрагоценнейшее суть конские яблоки, то и они, и их дамы ничтоже сумняшеся оправят в золото и платину эти роняемые четвероногими фрукты и станут носить их в виде галстучных булавок, запонок и колье.

Мне было безразлично, чем заливать пламя сжигающей меня усталости, грушевый сок казался и по сей день кажется мне вкуснее вина.

Танцы в курзале прерывались сольными выступлениями, «артисты», их исполнявшие, полагали свое «соло» гвоздем программы и потому обращались с музыкантами курортного оркестра как со слугами. Исполнителями сольных номеров были ревматики, проходившие курс лечения в нашем городке и «от сердца полноты» великодушно предоставившие себя для приукрашения бала, а управление курорта в свой черед великодушно предоставляло им тоже «от сердца полноты» бесплатное угощение на субботний вечер, в результате чего опереточник с приплюснутым носом спел обязательную арию из «Цыганского барона», и ему даже поверили. Другой «артист», лысина которого отражала свет люстры, исполнил партию из «Белой лошади», и дамы, обладавшие всеми разновидностями болезней, пожирали глазами певца вместе с его белым фраком.

Выступления утомили меня, я начал клевать носом. Мастер заметил и заказал кофе, он терзал меня своим курбалом, но тогда я не терзался, потому что меня, как шестимесячного щенка, интересовало все вокруг. Двойной мокко, заказанный мастером, на короткое время превратил меня в марокканца, и, чтобы южный импульс, коий я получил, не толкнул меня снова на приглашение воспитанницы, мастер представил мне нескольких дам. Этих дам мне уже приходилось обслуживать в нашем кафе, и я взыскивал с них мои кельнерские проценты, но сейчас я был не кельнер, а человек с фамилией, мужчина, посетивший курбал вместе со своим хозяином и воспитанницей последнего, участник курортной жизни города.

Вероятно, в то время я ничего не имел бы против того, чтобы жители городка, больные женщины и девушки с прибрежных лугов Эльбы обращали на меня побольше внимания, но изготовлением кремовых лягушек, роз и лебедей этого достигнуть невозможно. Сегодня мне часто хочется вернуться к безликости моего кельнерского существования, что вполне естественно и имеет некоторое отношение к диалектике — это жизнь.

Из городских дам, представленных мне мастером, одну я еще ни разу не видел в нашем кафе. На ней было длинное бальное платье, сине-фиолетовое, как цветок вероники (шифон или крепдешин). На ее лице господствовал тонкий нос, производивший благородное впечатление, и крылья ее носа трепетали, как крылья бабочки на солнечной стене дома. Когда она смеялась, в середине верхнего ряда зубов виднелся золотой: она демонстрировала его, как золотое кольцо, скорее как украшение, нежели как необходимость. О ту пору я испытывал большую симпатию к веснушкам и золотым зубам, любовь к веснушкам сохранилась, к золотым зубам — улетучилась. Оказалось, что если составить списки всего, что мне было некогда мило, и того, что стало мне милым в течение жизни, они заполнили бы большую папку и научно доказали, что человек незаметно, часто не отдавая себе самому в этом отчета, становится другим.

За курзалом лежал парк. На дубах, буках и липах, не обращая внимания на курбал, спали птицы. Зал и парк соотносились друг с другом, как два сообщающихся сосуда, но сосуд, образуемый парком, был погружен в темноту и насыщен химикалиями, имя которым — весенняя ночь; танцующие пары, вернувшиеся из темноты паркового сосуда на свет сосуда-зала, явно претерпевали психофизические изменения.

В те времена парк именовался курортным парком, как его называют теперь — я разузнаю весной. В более давние времена он именовался замковым парком, а в дни своей парковой юности был продолжением тюремного двора, так как замок служил тюрьмой, а в тюрьме сидела королева. Королеву звали Эбергардина, и муж королевы, что было тогда делом обычным, приговорил ее к тюремному заключению. А мужем ей был Август Сильный, курфюрст Саксонский; он принял католичество, чтоб быть польским владетелем по всем правилам и согласно паспорту тоже. Эбергардина не изменила протестантской церкви, она осталась как бы социал-демократкой веры.