Выбрать главу

Роллан с сочувствием приводит слова Пеги: «В дни войны я принимаю всякого, кто не сдается, кто бы он ни был, откуда бы ни пришел, какова бы ни была его партия. Пусть он не сдается. Это все, что я от него требую». Образ писателя-патриота становится под пером Роллана знаменем единения всех здоровых сил страны, всех честных французов, верующих или неверующих, по-разному мыслящих, — во имя борьбы с фашистскими захватчиками.

Роллан вовсе не намеревался делать из Пеги своего рода икону. Он не намеревался умолчать — и не умолчал — о своих серьезных разногласиях с Пеги, наметившихся еще в самом начале их сотрудничества. Он вспоминает: «Мы были честными союзниками. Но мы были не в одном полку». Однако тут же добавляет: «Мы оба одинаково пламенно желали справедливости, правды, чистоты».

Труд Роллана о Пеги построен как серьезное исследование, богатое фактами: страницы личных воспоминаний, написанных в живой повествовательной манере, чередуются с разборами с Линений Пеги, обширными историческими экскурсами. Отчасти уже сам этот документальный, исследовательский характер работы предохранял автора от субъективного, идеализирующего подхода к своему герою.

Роллан не ставит себе целью оправдать все поступки и высказывания Пеги; он, например, осуждает Пеги за его яростные нападки на Жореса. Однако на первый план его труда выдвигается моральный облик Пеги, его несгибаемость, душевная стойкость. По мысли Роллана, человек, нравственно чистый и цельный не может принадлежать к лагерю реакции, даже если он в каких-то своих мыслях и высказываниях и соприкасается с ним. Значит, нельзя — как бы ни были серьезны ошибки и заблуждения Пеги — отдавать его современным мракобесам.

На этой основе и строит Роллан свой анализ мировоззрения и творчества Пеги. Да, Пеги был религиозен, но его вера имела мало общего с католической догмой, он не раз критиковал — подчас весьма остро и зло — христианскую церковь. Да, любовь Пеги к Франции в последние годы его жизни приобретала оттенок националистической исступленности, побуждала его высокомерно и неприязненно относиться к другим народам. Однако Роллан убежден, что господствующей страстью Пеги в эти годы была искренняя привязанность к родине и вместе с тем — предвидение немецкой агрессии, желание дать ей отпор.

Значит ли это, что Ромен Роллан — вопреки всему, что он писал ранее, — на старости лет признал справедливой ту войну, которую вел в 1914–1918 годах французский империализм? Нет, не значит. Он прямо говорит о том, что в первой мировой войне «самые чистые идеи должны были разделить ложе с самыми грязными интересами». И он высказывает предположение: «Если бы Пеги мог предвидеть, какая гнилая победа оказалась плодом жертвы, принесенной им, как и тысячами благородных юношей Франции, если бы он мог увидеть тот упадок, который последовал за победой, увидеть проституированную молодежь, развращенную наслаждениями и деньгами, и расшатывание моральных устоев нации — в какую он пришел бы ярость!»

Шарль Пеги — как свидетельствует Роллан — еще до войны чувствовал, что ему не по пути с воинствующими французскими реакционерами, с «традиционалистами Академии и «Аксьон Франсез»; после того как он отошел от прежних своих друзей и союзников, социалистов и республиканцев-радикалов, он, по сути дела, остался одиноким. Быть может, — размышляет Роллан, — если бы Пеги не погиб в первой мировой войне, он двинулся бы влево, вернулся бы к идеям социализма. Не исключено даже, что он пришел бы к революции, к баррикадам. Ведь он сам был выходцем из народных низов и с юных лет тяготел к обездоленным. Роллан приводит слова Пеги: «Социальный долг, первый из первых — вырвать нищих из лап нищеты».

Пожалуй, нет смысла сегодня гадать, в какую сторону пошел бы Пеги, если бы остался жив. Важно, что Ромен Роллан на закате своей жизни — повествуя об исканиях и взглядах Пеги — таким способом передавал читателю свою собственную мечту о социальном обновлении, о свободе и счастье трудящегося человечества…