Ян Отченашек
Ромео, Джульетта и тьма
Вновь это слово «изгнан».
О, к чертям всю философию!
Она не может
Создать Джульетту, передвинуть город
Иль уничтожить этот приговор.
Так что в ней пользы?
Старые дома, как старые люди, полны воспоминаний. У них своя жизнь, свое лицо. Их потрескавшиеся стены впитали, вероятно, все запахи, обитающие вблизи человеческого жилья. Давно уже улетучился волглый запах известки и цемента, столь характерный для безликих коробок на окраине города, которые до сих пор не имеют даже своей истории. Стены старых домов живут. Судьбы людей вдохнули в них жизнь.
Что видели эти стены? Что слышали?
Старые дома имеют свой голос. Прислушайся: кто-то не торопясь идет по галерее тяжелой, усталой походкой и тихонько насвистывает… Вот он остановился, стену лизнула короткая вспышка спички… Двинулся дальше, исхоженные ступени деревянной лестницы жалобно скрипнули на повороте; откуда-то во тьму ворвался говорок радио, хлопнула дверь и заглушила его; заплакал ребенок…
Он лежит навзничь, прижав руки к телу, открытые глаза устремлены в черноту окна. За окном — галерея, вымощенная плитками, шагнешь — и щербатая плитка звякнет под ногой; дальше — квадратный колодец двора. Июньская ночь овевает крыши нежным дыханьем. А наверху — тишина, безмолвствует Вега из созвездия Лиры, от растрепанного края легкого облачка оторвалась луна и подглядывает в окно, словно физиономия, лишенная выражения.
Ночь вошла в город, и ее тишина поглотила его; тишина шелестит, звенит в висках, полная намеков и неясных шорохов; и только медлительный шаг старых часов монотонно долбит стенку. Часы? А может быть, сердце? Он слышит в груди его упругие удары. Сердце толкает кровь, гонит ее к вискам. А где-то там — дебри мыслей.
Снова лежит он здесь, замурованный в стенах города, в тесной коробке комнаты, которую можно измерить пятью шагами. Туда и обратно…
Сколько раз за последнее время пускался он в этот путь без цели, без смысла. С желанием размозжить себе череп о стенку! Нет, не хватит воли. Да это и не поможет. Не двигаться! Мучительно для человека, которому восемнадцать лет. Не думать! Как это, собственно, делается — не думать? Может быть, сжать веки — вот так? Спрятаться ото всею на свете за их воспаленными скорлупками?
Он упрямо закрыл глаза. Словно в колодце! Летишь, падаешь все глубже, без надежды, что это когда-нибудь кончится и ты растворишься в исцеляющей пустоте, не имеющей названия. Воспоминания. Больно думать, больно дышать, больно существовать. Весь мир стал иным, он подернут серой пеленой, безразличен.
А дальше? Дороги нет. Ушла из-под ног. И кажется, что после долгих тщетных поисков ты пришел туда, где обрывается горизонт.
«Но ты должен жить!» — слышит он голос.
Откуда? Голос звучит в нем самом.
На лестнице послышались тихие шаги. Они выводят его из оцепенения, он приоткрывает глаза, прислушивается: знакомое шарканье все ближе. Раздается робкий стук в дверь. Он остается неподвижным.
— Павел! Ты здесь?
Он затаил дыхание. Слезы набежали на глаза. Наконец-то. Он не удерживает их. Слезы приносят облегчение. Он слышит за дверью усталый вздох.
Тот, за дверью, переминается с ноги на ногу, прислушивается, снова стучит!
— Ты слышишь? Отвори же! Будь благоразумен!
Юноша не отзывается.
Он не хочет слов и уговоров. Что можно сказать? Правду? Она проста: больше так нельзя, и все! Но ты, тот, что за дверью, с этим не согласишься. Ты стар, у тебя своя правда, ты будешь говорить о благоразумии. Старая нудная песня, ты смиренно принимаешь мир таким, каков он есть, ты только прячешься от его ударов. Благоразумие! К чему оно мне, если нечем дышать? Я потерял себя. Покончить бы со всем, но для этого нужно иметь какой-то особый, отвратительный талант, а у меня его нет. К чему ты хочешь привести меня? К ничегонеделанию? Зачем?
Вчера вечером, когда я ушел… Помнишь?.. Я стоял на мосту и смотрел в воду. Нет, она не манила меня… Теперь я уже знаю, что не способен на это. Я стоял, и все. Оглянулся и заметил в нескольких шагах тебя. Ты притулился под синим фонарем в поношенном пальтишке, ссутулившись под бременем забот и прожитых лет. Меня вдруг охватила жалость к тебе, к себе, ко всему. Я знаю, ты оберегал меня, совершенно искренне считая, что я тебя не вижу.
Отец!
— Павел…
Стук прекратился.
Зашаркали, удаляясь, шаги, гулко хлопнула дверь подъезда.
За тридевять земель уносит память!
Опять и опять возвращаться мыслями к прошлому, пятиться назад подобно раку, подобно пауку скользить по серебряной паутинке.
К чему?
Он вспоминает, как в эту комнатку заглядывало летнее утро. Когда-то здесь бывало совсем не плохо. Порой бренчала гитара и раздавались песни, на пыльном полу валялись раскрытые книги. Собственно, ничего не изменилось. Та же кушетка с продавленными пружинами, звездный атлас, колченогий стул и таз с оббитой эмалью. У окна — столик, здесь между пыльной фигуркой очкастой совы и лампой с бумажным абажуром хрипит самодельный радиоприемник. Павел собрал его сам, и чтобы извлечь из хаотического треска и завывания голос хотя бы пражских станций, нужно хорошенько стукнуть по этой деревянной коробке. Здесь две двери: одна — всегда запертая изнутри — ведет в мастерскую, вторая выходит прямо в коридор. Убожество мебели, приобретенной за бесценок у староместских старьевщиков, не лишает каморку уюта. Здесь можно читать и мечтать. Здесь чувствуешь себя самостоятельным и взрослым. Стоит только запереть двери.
Днем из мастерской доносится перестук двух швейных машинок, слышно, как подмастерье Чепе к скрипучим голосом отчитывает ученика, как отцовский басок пришепетывает: «…Извольте, эту складочку уберем, здесь чуточку припосадим… так… и костюмчик выйдет на славу…»
За окном на галерее мелькают люди. Случайный прохожий заглянет иногда в окошко, но что можно увидеть сквозь стекла, матовые от пыли?
Изредка сюда вторгается ватага школьных товарищей и наполняет комнатку гамом и возней. А совсем недавно, с месяц назад, здесь были храбро распиты две бутылки дешевого разливного вина. Молодежь шумела до поздней ночи, пока не постучали в стенку разбуженные соседи.
Тогда здесь жил совсем другой человек — юнец, который изредка одалживал у отца бритву и помазок, чтоб сбрить с подбородка несколько волосков и придать себе необходимую самоуверенность перед свиданием.
— Смотри нос не отрежь, — советовал отец серьезно, а в морщинках у губ таилась улыбка. — Подождет, не убежит!
Они с отцом любили друг друга. Отец умел быть великодушно понятливым, обращался с ним как со взрослым и всегда ровно. Восемнадцатилетний мужчина умеет ценить это. Отец не задавал неуместных вопросов, и поэтому не было необходимости лгать. Наверное, они так хорошо понимали друг друга именно потому, что разница в возрасте между ними более сорока лет. Павел рос единственным, поздним ребенком под крылышком вечных забот стареющих родителей.
Старые люди боязливы и неразумны, с ними нужно терпенье. За каждым углом им мерещится опасность. Особенно маме: «Этого нельзя, того не смей! Ты ведь один у нас, Павел! Павличек! Ни во что не вмешивайся, дитя мое!» Он принимал нравоучения с мужской досадой, втайне подозревая, что родителям, по малопонятным причинам, нравятся эти нудные причитания. Конечно: война! Немцы сначала обкорнали наши границы, а теперь разгуливают по всей стране. Бесконечные сообщения о победах на суше, в воздухе и на море, сопровождаемые барабанным боем! И называется это: Protektorat fur Bohmen und Mahren. Но старый Чепек упрямо именует его, это так называемое государство, — Протентократ.[2]
«Ох, казнь египетская!» — причитает мама. На все случаи жизни у нее найдется изречение из Библии.
В школе зубри биографии нацистских «апостолов», если не хочешь, чтоб тебя засыпал на выпускных экзаменах немецкий инспектор: «Also, sagen sie mir, wo wurde Adolf Hitler geboren? Und jetzt etwas uber das Winterhilfswerk?».[3]