– Я не верю! – запротестовал я. – Что по записям областного гинеколога вы не можете продлить больничный лист! Потому что тогда, как понимаю даже я, вся пластика пойдет коту под хвост…
Я собирался говорить сейчас в прямом и переносном смысле. Ведь она порвет гинекологическими зеркалами и, даже может пальцами, растянуть вновь образовавшуюся ткань по шву. Моя жена долгое время терпела и выжидала вместе со мной. Половые отношения между нами на время прекратились. И операция оказалась не настолько простой и безболезненной. В послеоперационный период ей добавляли через спинномозговой катетер снотворного и обезболивающего. Она ждала и терпела, когда болевые ощущения закончатся. До операции она ни один год мучилась и кровоточила. Уровень гемоглобина упал тогда до критических отметок. Несчастная учительница, кем она была, не переставала смотреть в зеркало на свои бледные уши, что указывало на малокровие. Еще я понимал, что вся пластика затеяна не ради удовлетворения наших похотливых страстей вместе с женой. Здесь хирург Асия Бореевна убивала двух зайцев: вроде как бы хотела сделать для нас то, что очень дорогого стоит само по себе, как пластика половых путей у женщин. Еще важнее, ей хотелось не допустить грозного осложнения после такой операции, как выпадение влагалища и даже матки, если бы она у нее осталась бы, и тогда уже пластика становится не ради любовных утех, а жизненно важной необходимостью.
Но доктор Кочетова Мария Ивановна не ведала стыда. И не боялась позора. Фамильярно и беспардонно, наверное, считая, что все выглядит убедительно, и, думая, вероятно, что в такой момент можно шутить, проговорила и показала, как показывают уличные ханыги, поддев край коронки своего зуба, ногтем большого пальца правой кисти, сопровождая это щелчком:
– Зуб даю! Без осмотра больничный не продлит ни один врач!
Она была большая, огромная. Гром-баба – говорили о таких. Пузатой стала, как отец, анестезиолог, давно покинувший наш мир. Остался он в памяти многих, как очень страшный, гориллоподобный, живший с красавицей-женой, матерью Марии Ивановны. Та гуляла от него налево и направо, не опуская хвоста. У дочери вырос живот сразу после первых родов. Из-за гнилого характера за глаза ее звали «бабушкой на сносях». Она была обжорой до неприличия. За столом чавкала. Изо рта летели в разные стороны крошки не пережеванной пищи.
12
Наступило время, когда заведующая гинекологией Слакина, женщина красивая и успешная, решила оставить заведование. Последнее время много злоупотребляла спиртными напитками. Стала двигать на свое место именно ее – Машеньку Кочетову, чтобы иметь послабление в работе и обезопасить себя, употребляя коньяк на ночных дежурствах. Видели ее пьяную только больные. Вот им и следовало заткнуть рот, если бы они захотели пожаловаться. Лучше Машеньки Кочетовой этого сделать никто бы не смог. Сумела бы еще Черташина. Но та сама уже была в возрасте, как Слакина, и они не любили друг друга.
Я тогда неудачно и непредусмотрительно выпалил Слакиной по поводу транзита власти:
– Как же она, Кочетова, может оперировать? У нее такой большой живот. Она же не дотянется руками до операционной раны. Живот будет упираться в край операционного стола!
На что вездесущий Тостов, уже только мне одному, заметил:
– Серега! Когда она станет заведующей, руки начнут тянуться к деньгам благодарных пациентов, они и отрастут. Как шея у жирафа. Дарвин еще писал про естественный отбор.
Я подумал, что Дарвин писал не о том, а об изменении видов.
От Кочетовой, не согласившись с ее доводами, презрев ее амбиции, большое толстое пузо, я повел жену к Светлане Анатольевне. И продлил у нее больничный лист. Потом вернулся снова в смотровой кабинет к Кочетовой. Она высокомерно удивилась, затем обрадовалась, что я вынужден все-таки обратиться за ее помощью (она обманулась):
– Ну что, я же говорила, ни один врач так не подпишет, пока не посмотрит больную…
Чтобы она не продолжала говорить дальше, да и слушать я не хотел, поэтому зло оборвал ее:
– Да перестаньте вы нести чушь! Перестаньте калечить больных! Я пришел забрать ваш зуб! – напомнил ей клятву, что она «зуб дает».
Она сначала не поняла, а потом вспомнила, как клялась на тюремном жаргоне. Но она не покрылась краской стыда, не стала извиняться, не сникла. Не отводя от моих глаз бесовского взгляда, нагло упираясь в них, где было написано больше, чем я говорил – безумное возмущение от черствости и бессовестности. И я подумал, что же она вытворяет с другими, если такое позволяет с коллегой, судебным врачом.