— До чего же неприятный человек!
Вспомнив визит к Дзюнаю, Куробэй снова испытал приступ озлобления.
— Вот вы, ваша милость, меня выслушали и сразу поняли, — продолжал он. — А я намедни зашел к Онодэре, попросил его перед вами походатайствовать, так он, забыв былую нашу дружбу, едва поздоровался и в просьбе моей отказал. Я ему говорю, мол, вещи-то ведь мои, законное мое имущество, а он в ответ: я, мол, для тебя пальцем о палец не ударю. Да так грубо! Раньше-то он не таков был…
— Нет, он таким всегда и был, — усмехнулся Кураноскэ, бросив иронический взгляд на гостя.
— Онодэра вообще никогда особо не заботится о своем имуществе, да и о чужом тоже. Для него все, что есть в доме, как бы дано ему на время в пользование господином. Ему ваша собственность безразлична точно так же, как и своя. Просто он верит, что так оно и надлежит самураю. С точки зрения Онодэры, вероятно, в вас он таких качеств не нашел…
Куробэй не нашелся, что сказать — только густо покраснел. Особенно его встревожило то, что за словами Кураноскэ угадывалась явная неприязнь к гостю. Тем не менее командор по-прежнему продолжал молча водить кистью по бумаге. На сёдзи с освещенной солнцем южной стороны дома уселась стрекоза — ее четкий профиль обрисовался на вощеной бумаге. Куробэй почувствовал, как по спине у него течет пот. Атмосфера в комнате была гнетущей, как перед грозой.
— Так годится? — спросил Кураноскэ, дописав письмо и показывая его гостю.
Куробэй в ответ что-то невнятно пробормотал и несколько раз кивнул, мечтая только об одном — как бы поскорее убраться из этого дома.
Вскоре закатное солнце уже озаряло угрюмую физиономию Куробэя, шагавшего из Ямасины по направлению к Киото. Он знал, что уже никогда не увидится с Кураноскэ и своими бывшими друзьями, отчего и собственная жизнь представлялась ему в еще более мрачном свете.
В тот день Яхэй Хорибэ с утра занялся разборкой сваленных в стенном шкафу книг и старых писем, вынося их на залитую мягким осенним светом веранду. С тех пор, как в прошлом году они переехали сюда из Ако, книги и бумаги так и лежали грудами в коробках. Когда коробки открывали, из них шибало затхлым духом — плесень тронула клей, пятна плесени пошли по дну в глубине коробок. Яхэй пожалел, что довел свои пожитки до такого состояния — надо было давно открыть плетеные короба и разобраться с вещами. Особых ценностей эти коробки не представляли, но в них были старые дневники Яхэя, письма от друзей, которых уже не было на свете — и какое из писем ни возьми, каждое пробуждало в душе старика воспоминания о былых днях. Даже какая-нибудь коротенькая записка с благопожеланиями по случаю наступления весны или осени не только воскрешала в памяти образ друга и их многолетние отношения, но и напоминала об их тогдашней жизни, как по волшебству возрождала из небытия краски, звуки и запахи повседневного быта незапамятных лет. С удивлением он обнаружил, что в памяти еще жив аромат османтуса, душистой маслины, что росла тогда у них в саду. Он словно снова вдыхал аромат ее цветов, распускавшихся на ветвях, словно звезды. Семидесятишестилетний Яхэй все носил и разбирал одну коробку за другой, но силы были уже не те, и он, утомившись, присел отдохнуть на солнечной веранде посреди этих милых видений из прошлого. Работка была как раз для такого старца, как он. К тому же для отяжелевшего, ставшего неповоротливым Яхэя то был редкий случай немного поразмяться.
День стоял безветренный, и прозрачная синева разливалась в поднебесье. Жена Яхэя, не слыша больше возни из кабинета, пришла проведать, как идут дела, и окликнула мужа из-за бумажной перегородки:
— Что, все уже закончили?
— Да, — ответил Яхэй, и солнце блеснуло на стеклах его очков.
В стеклах отразилась раскрытая у Яхэя на
коленях старая книга.
— Вишь, теплынь какая!
— Да, замечательная погодка, — согласилась жена, возвращаясь в гостиную, где уже закипал на огне чайник. Когда вскоре она вышла на веранду с чашкой чая на подносе, ей сразу бросилось в глаза, что муж лежит в странной позе совершенно неподвижно.
— Э-эй! — окликнула старушка, но ответа не было.
Бросившись к мужу, она подхватила его под руки, немного приподняла, тряся и окликая вновь и вновь. Яхэй открыл глаза и пошевелил губами, будто пытался что-то сказать. В тщедушной, слабосильной старушке, которая, конечно, никак не могла равняться с дородным Яхэем, вдруг пробудилась неведомая сила. Она немедленно позвала жену Ясубэя и велела ей постелить постель. Затем, велев невестке взять Яхэя за ноги, сама обхватила его подмышки, и таким образом вместе они втащили больного в комнату. Яхэй сердился и все порывался что-то сказать. Он также мужественно пытался сам доползти до постели, но все усилия старика были напрасны, так что оставалось только положиться на жену с невесткой. Видно было, что сам Яхэй горько переживает из-за своей слабости, но в конце концов он смирился и дал уложить себя, бессильно рухнув на футон, словно засохшее дерево в лесу.
Лоб у Яхэя так и пылал — приходилось все время
прикладывать холодный компресс. Позвали врача. Тревога и смятение выплеснулись из дома наружу. Приказчик из соседней корчмы помчался в Адзабуан, чтобы сообщить о несчастье Ясубэю. А Яхэй тем временем по-прежнему лежал без движения не в силах пошевелиться и вымолвить хоть слово. С лицом, искаженным страшной гримасой, он упорно смотрел в потолок.
Поспешивший на вызов врач все действия домашних одобрил, велев и далее непременно прикладывать холодные компрессы. Он сказал, что это удар, но состояние, к счастью, как будто бы не самое ужасное, и больной вполне еще может поправиться. Поскольку возраст у больного уже почтенный, надо будет дня три-четыре полежать дома, а то как бы еще удара не случилось. Так часто бывает — неожиданный удар — а вслед за тем полная неподвижность. Если даже и по-другому начинается, организм все равно зачастую приходит в полное расстройство, и дело нередко кончается параличом. Услышав от самого Яхэя, который уже мог с трудом выговорить несколько слов, что ему стукнуло семьдесят шесть, врач, казалось, весьма заинтересовался случаем.
Яхэй, лежа на постели в полной неподвижности, только сердито смотрел на врача. Он все видел и слышал, но какая-то страшная невидимая сила будто придавила его, не давая пошевелиться. От сознания собственного бессилия у него начался жар, он покраснел, но старался не терять своего обычного присутствия духа. Ему не нравилось, что врач изрекает свои суждения, определяя его дальнейшую судьбу, и он, все более раздражаясь, хотел только одного — чтобы этот лекарь, закончив дела, поскорее ушел.
— Ну, и надо, конечно, чтобы больной пребывал в покое, чтобы ничто его не тревожило, — добавил врач, обращаясь как к самому Яхэю, так и к его домашним. — Волноваться строго противопоказано. Что бы ни случилось, надо все воспринимать легко. Бурные проявления радости тоже для здоровья вредны. Ни в коем случае нельзя сердиться и раздражаться. Если не обращать на это должного внимания…
— Я уже поправился, — вдруг изрек больной.
Врач и домочадцы с изумлением уставились на Яхэя.
Желая доказать, что его слова не пустой звук, Яхэй попробовал было сам подняться, но тело его не слушалось — до выздоровления было еще далеко. Сморщившись от досады, он произнес:
— Я помирать пока не собираюсь.
Жена и невестка слушали его с затаенным страхом. Должно быть, Яхэй вспомнил сейчас о незавершенной мести. Он, вероятно, хотел сказать не «помирать пока не собираюсь», а «умереть пока не могу».
Больше Яхэй ничего не сказал. Закрыв глаза, он затих на своем ложе. Лежал он навзничь — на обращенном вверх лице от переживаний и мрачных мыслей по старческой увядшей коже пролегли глубокие морщины. Жена и невестка вышли проводить врача, у которого, под впечатлением от излишней самоуверенности пациента, не сходило с лица недовольное выражение. Яхэй еще некоторое время рассеянно прислушивался к обрывкам разговора, доносившимся из прихожей, где жена и невестка прощались с врачом, однако он больше уже не мог даже рассердиться, чувствуя страшный упадок сил. Оставалось только согласиться с рекомендациями врача, полностью им следовать, и эта мысль отзывалась болью в сердце, будто в него вбили гвоздь. К тому же Яхэю невольно вспомнился старый товарищ Иккан Оямада, отец Сёдзаэмона Оямады.