Иккан был на пять лет старше Яхэя, и ему сейчас уже был восемьдесят один год. Несколько лет назад у него от апоплексического удара отнялась половина тела, да так и осталась неподвижной. Бедняга был прикован к постели. В жизни для него самым святым было следование долгу вассальной верности, и, будь он здоров, встал бы, наверное, сейчас во главе заговорщиков, чтобы отомстить злодею. Однако же теперь, когда тело его не слушалось, он вынужден был препоручить дело мести сыну, Сёдзаэмону, а сам так тяжко страдал от позора, что на него больно было смотреть. Яхэй никак не ожидал, что его постигнет то же проклятье, и товарищи будут поминать его с жалостью. Старость старостью, но вынести такое он не мог. Ярость и отчаяние душили Яхэя, а это, по словам врача, было хуже всего. В конце концов он смирился и решил безропотно принять свой жребий. С содроганием он думал о том, что так теперь будет всегда, и темная бездна разверзалась перед его мысленным взором.
Когда жена и невестка вернулись в комнату, Яхэй более не произнес ни единого слова, и никого ни о чем не спрашивал. Их испугало застывшее на лице старика выражение безграничной муки. Взгляд его был устремлен вверх — туда, где уже сгущались под потолком предвечерние тени. Он резко мотнул головой в сторону, будто приказывая обеим женщинам: «— Уходите!»
Ясубэй прибежал, когда на улице уже совсем стемнело. Перед тем как пройти к больному, он заметил, что приемная мать и жена — обе словно съежились от страха и тревоги.
— Ну, как он? — тихо спросил Ясубэй так, чтобы в соседней комнате его не было слышно. Во взоре его читалось волнение.
Мать отвечала, что сейчас отец успокоился и затих. Потом рассказала о том, как все случилось, передала мнение врача, упомянула, как упрямился отец, не давая за собой ухаживать.
Ясубэй внимательно слушал, время от времени кивая и слегка улыбаясь — будто хотел сказать, что узнает буйный норов отца.
— Ну, если так, все будет хорошо, поправится! — приободрил он женщин и прошел в дальнюю комнату. — Яхэй, казалось, дремал. Однако когда Ясубэй подошел ближе и наклонился над ложем, старик поднял веки и с жалкой, словно у растерянного ребенка, улыбкой посмотрел на приемного сына. Улыбка эта как бы говорила: вот ведь какую шутку сыграла со мной судьба!
— Как себя чувствуете? — спросил Ясубэй, чувствуя, что его захлестывает волна какой-то особой любви и жалости к приемному отцу.
При виде сына у Яхэя как будто бы немного полегчало на душе, и он спокойно ответил:
— Да что ж… Плохо мое дело, сынок.
— Конечно, неприятная история. Я тоже поначалу за вас испугался, отец. Но, вроде бы, ничего страшного и нет — это сейчас самое главное.
— Ну да, ничего особенного, нечего было и шум поднимать. Врач им там наболтал с три короба, напугал зря… Тело — оно ведь как дом. А дом, который простоял семьдесят шесть лет, ветшает — само собой, того и гляди обрушится. Каждому и без объяснений понятно, что надо себя поберечь…
— Разумеется.
Ясубэю тяжело было видеть, как Яхэй с трудом выговаривает слова, но он радовался, что отец по-прежнему проявляет упорство и силу духа.
— Осторожность, отец, сейчас прежде всего.
— Ладно-ладно, спасибо. Можешь за меня не волноваться. У меня ведь, в отличие от прочих стариков, есть ради чего жить. Я ведь клятву дал… Разве могу я прежде времени умереть?!
При этих словах пламя вспыхнуло во взоре
старого Яхэя.
Ясубэй хотел что-то сказать, но не мог вымолвить ни слова — с такой силой чувства теснили грудь. Он только кивнул в ответ, заставив себя улыбнуться сквозь набежавшие на глаза слезы. Но Яхэй этого не видел — он уже опустил веки. Блики от фонаря играли на иссохшем лице старика. Веки, казалось, слегка двигались, колыхаясь, и Ясубэй чувствовал таившуюся под ними мучительное тревожное ожидание.
«— Нет еще? Нет пока вестей из Ямасины? — вот о чем хотел, но не решался спросить отец. А не решался, опасаясь, что ответ будет, как обычно, отрицательный, и оттого с новой силой нахлынет доходящая до отчаяния скорбь… Ясубэй невольно с неприязнью подумал о Кураноскэ, по-прежнему коротающем дни в загулах.
Поскорее бы уж! Уже хотя бы ради старика-отца, у которого в жизни осталась лишь одна надежда, месть должна свершиться! Все остальное не имеет значения».
Сам отец говорит: «— Я не собираюсь умирать!» но как бы он ни был решительно настроен, этот трогательный старик, теперь промедление может погубить его. Этого не должно случиться!
Такие мысли роились в голове Ясубэя, когда он смотрел на распростертое тело отца, забывшегося в полудреме. Наконец старый Яхэй, должно быть, успокоенный тем, что приемный сын сидит рядом, мирно уснул.
— А ну, Куро, пошел, пошел! Вечно ты путаешься под ногами! — поднырнув под занавеску над входом, по-свойски обратился к разлегшейся посреди комнаты собаке Исукэ Маэбара, он же рисоторговец Гохэй.
— Добрый вечер! — поздоровался он.
— А, добро пожаловать! — приветливо отозвалась хозяйка, поглядывая на Исукэ из облака аппетитного пара, поднимавшегося над котлом. Она как раз разливала по мискам похлебку с гречневой лапшой.
Стоявший за прилавком хозяин лавки с улыбкой заметил:
— Похоже, продрогли по пути, а?
— Да уж, это точно. Теперь самое это времячко пришло, чтобы, значит, лапшой побаловаться…
— Оно конечно, — ответствовал хозяин. — Вы из баньки идете?
Исукэ, только что посетивший общественную купальню, окончательно преобразившись по всем манерам в лавочника, влажным махровым полотенчиком утирал красный, словно обваренный, бритый лоб. Присев на ступеньку, он сказал:
— Мне бутылочку сакэ!
— Слушаюсь! Проходите за столик, — пригласил хозяин.
— Да мне и здесь хорошо, — возразил Исукэ, слегка кивнув. При этом он поглядывал на пятерых самураев, усевшихся неподалеку на помосте в кружок со стопками в руках. На обратном пути из купальни он случайно заглянул в окошко харчевни и увидел этих самураев, в которых признал людей из усадьбы Киры, расположенной в двух шагах от его лавки. Само собой, Исукэ сразу решил к ним присоединиться.
Эти пятеро были не похожи на челядь из усадьбы. Искоса поглядывая на соседей, по крепкому сложению и суровому выражению лиц Исукэ признал в них охранников, присланных из дома Уэсуги. К тому же говорок у них был провинциальный — видно, прибыли издалека. Возможно, то был диалект Ёнэдзавы, родовой вотчины Уэсуги. Самураи, похоже, сидели тут уже давно и порядком приложились к сакэ.
Они встретили Исукэ настороженными взглядами, но решив, что опасаться нечего, снова подняв чарки, беспечно продолжили прерванную беседу.
— Ну, уж не знаю, что они за люди, а только что-то уж больно тянут — все никак не решатся… — сказал один.
— Я смекаю, что им так командор их наказал, — заметил другой. — Он, говорят, уж больно умен да ловок…
— Может, оно и так, да только все же могли бы как-нибудь проявиться. Хоть бы какой-то неловкий шаг сделали, что ли… А то все ждем-ждем и сами не знаем, когда противник ударит, откуда… Так ведь тоже нельзя! Загниваем тут, в этой дыре! Слишком уж мы тут усердствуем, скажу я вам! Прямо жизни никакой нет — разве не так?! Человек — он ведь не может день изо дня, как проклятый, все одно и то же делать!
— Это точно! Верно говоришь! — поддержали собутыльники.
— Может, конечно, они через несколько дней и нагрянут. Кто их знает… А может, и нет. Может, и вообще не явятся…
— Ну да, Кобаяси, тот все свое долбит: мол, так надо жить, чтобы все время быть начеку. Если сегодня нагрянут, чтобы, значит, быть готовыми дать отпор… И весь день чтобы быть настороже! И так без конца — хоть еще десять лет будем ждать, ничего не изменится…
— Тут не угадаешь… Может, некоторые и ошиваются в Эдо, так ведь самый главный-то их из Киото никуда не девался. Я так разумею, что нам пока не с чего из кожи вон лезть. Может, конечно, Кобаяси скажет, что это халатность. А я так рассуждаю: если у них там есть какой план, все равно ведь они без Оиси ничего не предпримут.