Каюта была маленькая, тесная, с низенькой крышей. Войдя внутрь, Гэнго явственно почувствовал винный дух. Не случайно лицо у мастера было все красное, лоснящееся. У переносной жаровни-котацу были составлены бутылочки с сакэ и плошки с закуской.
— Вчера вечером был я зван на виллу Микуния, в Кибу, — сказал Кикаку с ухмылкой, выудив чарку из тазика с водой и жестом предлагая гостю подсесть поближе к жаровне. — Ну, пропустим по одной! Давненько ведь не виделись. А вы за это время вон как с виду переменились — по наряду и не узнать!
— Да что уж… Просто службу самурайскую пришлось оставить. Оно, может, и к лучшему. Теперь я ронин.
— Ну-ну. Воно оно как… Может, и впрямь так оно и лучше, — кивнул Кикаку. — И чем же промышляете?
— У меня в Киото один знакомый был, оптовый торговец. Он меня и посватал — теперь вот тканями торгую.
— Что ж, неплохо. Чем таскаться с двумя мечами за поясом, все приятней, я полагаю.
Гэнго только усмехнулся в ответ. Кикаку вел разговор как истый столичный житель — гладко, в легкой манере, не выказывая своего подлинного Я, словно подыгрывая собеседнику. Гэнго вообще-то не слишком нравился такой стиль общения, но на сей раз именно этого ему и было нужно, поскольку Кикаку, в отличие от прочих знакомых и незнакомых, не приставал с расспросами насчет планов мести, а лишь скользил по поверхности темы, будто чуть касаясь ее крылом.
Разговор постепенно сам собой перекинулся на их общее увлечение, хайку. Когда выплыли на речной простор, лодку стало покачивать. Пристроившись у жаровни, Гэнго любовался проплывающими мимо чудесными пейзажами, открывающимися по обоим берегам под хмурым зимним небом. Он понимал, что после полугода тяжких трудов, когда дни так и мелькали в ежедневной суете, это, вероятно, для него последняя в жизни возможность насладиться неторопливым созерцанием в тишине и покое, предаваясь дружеской беседе. От таких мыслей становилось невыносимо грустно на сердце, так что он только прикладывался к чарке, предоставив Кикаку разглагольствовать. Порассказав о своем учителе Басё, тот на время замолк, как видно расчувствовавшись от воспоминаний, поглядывая на колышущиеся в чарке тени решетчатой перегородки сёдзи.
— Он ведь был не простой смертный, — разоткровенничавшись от выпитого сакэ, задушевно продолжал Кикаку. — Мне и сказать неловко, но я это по-настоящему стал понимать только после смерти Старца, спустя годы. А при жизни его я вроде и внимания на то не обращал что мне чести не делает. Ну, он, конечно, был великий поэт, мастер, а меня отличал, даже слишком, пожалуй. Я же был его ученик, но только с норовом, этакий сорванец… Наверное, сам Старец чувствовал, что я чисто по-человечески оставался от него дальше, чем все прочие ученики. Сейчас-то я и сам все более утверждаюсь в этом мнении. Но при всем том мне сейчас Старца очень не хватает, грущу по нем больше, чем прежде. Ведь хоть мы и были далековаты друг от друга, мастер меня все же принимал такого, как я есть. Вот думаю о том, и так мне жалко его становится, так его недостает! Никто другой — ни прежние сотоварищи мои по хайку, ни нынешние ученики — не могут по-настоящему уразуметь, кто таков Такараи Кикаку. Эх, да что уж тут говорить! Тоска! Мне сама моя натура еще давным-давно подсказывала одно: надо жить ярко, чтобы в жизни был интерес! Годы идут, а я все равно не меняюсь и никогда не изменюсь — как был шалопаем, так и останусь. Если даже и очень захочу, все равно не дано мне достигнуть тех пределов, в которые проник Старец, не добиться такой глубины. Ну так что ж? Кикаку есть Кикаку — один такой на всю державу, ха-ха-ха! Может, это звучит слишком дерзко и самонадеянно, но я и впрямь так считаю. Может, на расстоянии в самом деле виднее — такое порой увидишь в душе человеческой, чего рядом, в повседневной-то жизни и не углядишь?
Это точно, что настоящее искусство творит волшебство, оживает, обретает плоть, но я человек простой, и мне до такого далеко. По мне, так довольно и того, чтобы самой плоти было побольше, духа человечьего. Хорошо ли я живу, плохо ли, а все-таки жить хорошо! Нравится мне жить! Не хочу я быть ни богом, ни чертом — радуюсь уже тому, что живу как обычный человек в обычном городе. Нравится мне сопереживать другим, чувствовать все то, что чувствует множество других людей, живущих рядом со мной, делить с ними радости и печали. Если только будет мне дано и дальше жить как пристало человеку в сем лучшем из миров, ну, и чудесно! Пыль и грязь ведь тоже принадлежат к этому миру, тоже его частицы — да пусть я хоть и вываляюсь в пыли и грязи, мне все равно. Пусть обо мне говорят, что, мол, вульгарен, пишет всем на потребу — что же делать! Я знаю, что иные старые товарищи втайне презирают Кикаку, только мне их жалко — всех тех, кто отбрасывает за ненадобностью бесценные сокровища окружающего нас мира, простой повседневной жизни, и, хоть крыльев им не дано, стремятся, как тэнгу, взлететь на небеса. А такие, как наш Старец, — такой родится раз в сто лет, а то и в двести. И то не обязательно… Мастер был не такой, как все. И был он очень непрост. Он-то ведь сумел подняться на самую вершину и оттуда смотрел, что там внизу поделывает Кикаку. Смотрел и кивал. Видел, что этот Кикаку выбрал себе маленькую горку, с его горой не сравнить, и там, на своей горке, по-своему старается. Ха-ха-ха-ха! Ну, это уж я как-то слишком себя возношу. Нет, но в самом деле, Сиёси, разве я не прав? Разве не пристало нам всем жить простой человеческой жизнью?
Разомлев и впав в расстройство чувств от хмеля, Гэнго только кивнул в ответ. Что-то грохотало снаружи, барабанило по сёдзи.
— Град, — сказал Кикаку.
Из полутемной каюты они видели, как бесчисленные мелкие льдинки дырявили глухо ропщущие свинцовые волны реки. Будто скованные властью суровой зимы, оба путника сидели неподвижно, созерцая игру стихий. Но вскоре, как это бывало всегда, когда рождался поэтический образ, в сердцах их забрезжил смутный свет, будто звездочки замерцали на темном небосклоне. Они посмотрели друг на друга и молча улыбнулись.
Глава 41. «В эту ночь»
Когда началась вторая декада двенадцатой луны, зимние деньки помаленьку начали удлиняться, будто по рядку соломы прибавлялось к циновке, и вечера стояли ясные. В бадье для умывания еще виднелась толстая ледяная корка, но где-то уже угадывалась грядущая перемена к теплу. В этот период, когда зима уже близилась к исходу и недалеко было до прихода весны, небеса не знали покоя и все в природе, доступное взору и слуху, пребывало в смутном брожении. Горожане ввиду приближающегося Нового года спешили навестить ближних и дальних знакомых, включая и тех, к которым у них не было никакого дела, проводя в подобных хлопотах день за днем. Жизнь так и бурлила в городских кварталах.
Двенадцатого числа был день поминовения Басё. С вечера пошел легкий снег, а ночью начался сильный снегопад, преобразивший весь город и превративший Эдо в серебряную сказку. Дул студеный ветер, небосклон нависал свинцовыми тучами, вновь воочию являя людям суровый лик уже, казалось бы, ушедшей зимы, придавившей хладной дланью объятые деловитой суетой улицы и переулки.
На следующий день было мглисто, по-прежнему задувал во всю мочь холодный вихрь. Хотя казалось, что снегопад уже прекратился, ночью вновь повалил снег. Старики, прикорнув у жаровни, толковали, что такого снега не видывали в Эдо уже много лет.
Наутро четырнадцатого числа, когда рассвело, все дороги, деревья, крыши, навесы ворот были одеты белым пушистым покровом, под стрехами холодно поблескивали сосульки, а ребятишки с раскрасневшимися щеками весело гомонили, нисколько не заботясь о неудобствах, что терпят их родители, которым приспичило идти по своим делам.
В усадьбе Киры в квартале Мацудзака старший слуга, открыв главные ворота, расчищал снег. Эту картину искоса наблюдал прикрываясь зонтиком некий самурай, проходивший мимо, поскрипывая по снегу деревянными сандалиями-гэта. Чуть поодаль он повстречался с человеком в плотно запахнутой накидке, смахивавшим на лавочника. Обменявшись многозначительными улыбками, они разошлись в разные стороны. Снег все падал и падал. Вскоре появился паланкин с эскортом, который проследовал в усадьбу Киры через главные ворота. Давешний мещанин, который как раз отряхивал от снега гэта под стрехой дома напротив, горящим взором проводил паланкин и, молча раскрыв зонтик, продолжил свой путь. На улице появился солидный пожилой самурай в сопровождении слуги — оба зашли в ворота усадьбы, что не осталось незамеченным для лавочника, который, оглянувшись, внимательно смотрел из-под зонтика. Это был не кто иной, как Ёгоро Кандзаки.