Утром все было как обычно. Женщины суетились, стоял дневной бедлам, носились со своими чадами, кормили, гам, визг, смех, я не сразу все вспомнил, так, смутное ночное видение, заштрихованное и оттененное духотой, ночью, последующим сном, каким-то торопливым объятием, я мечтал о теплой воде, о том, чтобы меня помыли женские руки, растерли, помассировали поясницу — она что-то ныла, — обернулся, ища — кого позвать, и встретился взглядом с той, что разделила со мной ночное видение: я узнал ее по мелькнувшему в глазах ужасу и стеснительной улыбке, что появилась и исчезла на лице, я даже не знал, было ли у нас с ней что-либо или еще нет, и тут же вспомнил: этого отвратительного младенца, испугавшего — или нет? — меня ночью, но женщина, рыжая, узкобедрая, виновато поправившая прядку, упавшую на глаза, что видела она? — и бросил взгляд в его, младенца, угол. Около него суетились, теперь я вспомнил, кто его мать — вон та, пухлая, черноволосая, — нагнулась, что-то шепча, протянула ложечку, он запищал, я отвернулся и, посомневавшись, поманил рыжую. Она мыла меня в ванной, массировала спину, ноги, я смотрел на ее шею, рыжую гриву, тонкие запястья, руки, от которых пахло втираемым травяным настоем, потом показал на бедра; она не поняла, я ударил ее по щеке. Мне не нужна была ее любовь. Она меня не возбуждала. Я был озабочен. Проклятые мандалы.
Я не ожидал, что все повторится. Очевидно, узоры совпали. Заснул я почти мгновенно, слыша сквозь сон какой-то шепот, шушуканье, заплакал чей-то ребенок, мать дала ему грудь, он зачмокал губами, потом стало тихо, я плавал, как всегда, в липких родовых водах, напрягал жабры, собирал легкими воздух, был юрким и вертким, как тритон, а проснулся от сдавленного крика, полузадушенного ладошкой, — присел: не спали почти все, хотя и лежали не шевелясь, не меняя напряженных поз, с ужасом наблюдая, как младенец пробирается через беспорядок тел, еще более ловко, чем накануне, прокладывая себе дорогу по одеялам, подстилкам, что-то явно ища и оглядываясь, однако не замечая устремленных на него взоров либо делая только вид, и опять эта отвратительная разумность, разгладившая чело трехнедельного дитяти, который днем не умел даже сидеть, а лишь лежал, пуская пузыри, суча ножками, и истошно орал, требуя мать, чью безмятежно спящую фигуру я заметил справа у окна, а может, он искал ее? Отвратительный маленький обманщик, прикидывающийся ребенком. Что его испугало? Никто не мог пошевелиться, все просто не отрываясь смотрели, онемев от страшного обмана и ощущения опасности, чувствуя ее спиной, затекшими локтями, шелестением крови, — он плелся обратно, не найдя, не добравшись до того, что искал, разочарованно шевеля скрюченными пальчиками, склонив головку на грудь, а затем рывком бултыхнулся в кроватку.
Все было так. Я проверил. Он еще не держал головки, не следил за предметом, если предмет проносили у самого его носа, не мог ползать и только бессмысленно орал, когда я попытался его посадить. Поставить на ноги не дала его встревоженная мать, умоляюще отнявшая мои руки, а затем быстро и ловко уняла его крик, убаюкав в объятиях, искоса, опасливо поглядывая на меня. Шлепнул ее по толстому заду, как добрую лошадь, чтобы успокоить. Она была не виновата. Она мне не нравилась. Я лицемерил, я презирал ее, было досадно. Что ж — не буду спать. Выжду момент, когда все начнется, когда он станет превращаться из беспомощного и забавного освежеванного кролика в маленького наглеца, опасного и непонятного одновременно тем, что вселяет ужас и нагоняет столбняк, подготавливая задуманное им дело, гипнотизируя, лишая сил, выкачивая волю, отнимая радость и отталкивая меня от женщин. Кто следующий, думал я, осторожно осматривая их животы, вон у той, кажется, опухший, что таит ее чрево, это надо кончать, Мандала, я найду ее, перерою все книги, я уже догадался, почти, почти, где-то близко, что тебе надо? Нет, мы поборемся, я еще здесь, я еще не ушел, ты еще не успел. Да, и поманил рыжую пальцем.