Не следует думать, что "Особое совещание" и "спецтройки" действительно совещались, обсуждали или даже просто читали то, что они подписывали. Летом 1937 года, когда вокруг меня уже было вырублено множество близких мне людей, а сам я выгнан с работы, я зашел в Московский уголовный розыск к моему двоюродному брату - заместителю начальника МУРа. Мерик Горохов был прелестным и добрым человеком. Много лет он работал в пограничной охране, затем неизвестными мне путями оказался заместителем знаменитого Вуля - начальника МУРа, грозы московских бандитов и воров. Мерик был тихий еврей с русыми волосами и нестеровскими синими глазами. Я сидел у него в кабинете, когда вошел его секретарь, держа в руках огромную в несколько сотен листов - кипу документов. Не прерывая разговора со мной, Мерик синим карандашом подписывал внизу каждый лист, рядом с другой какой-то подписью. Он не заглядывал в эти листы, а привычно, не глядя, подмахивал. Изредка он прерывался, чтобы потрясти уставшей рукой.
- Что это такое ты подписывал?- заинтересованно спросил я.
- А я, понимаешь, член "тройки". А это постановления об изоляции уголовных, социально вредных элементов,- ответил мне Мерик...
Я потом их видел - этих эсвэистов. Добрую половину из них составляли люди, которые никаких преступлений не совершали давным-давно. Когда-то они были осуждены, отбыли заключение, потом, что называется, "завязали", стали -примерными обывателями, женились или вышли замуж, обзавелись детьми, стали рабочими или служащими. Среди них были "перекованные" с Беломорканала и Дмитлага, освобожденные досрочно за ударный труд, награжденные почетными знаками и даже орденами. Все это не имело никакого значения, все они были "изолированы" - как деликатно называлось осуждение на заключение в лагерях.
Вот так же, как подписывал постановления мой кузен, подписывали постановления "Особого совещания" и всяческих "троек" другие деятели. На всех этих бумагах были всякие подписи и грифы: "Согласовано", "Утверждаю" и пр. Но почти все они подписывались таким же образом, и единственный, кто реально решал участь этих людей, был тот сержант, лейтенант или капитан, кто составлял бумагу, под которой подписывались и остальные.
* * *
Я немного отвлекся от своего рассказа. Мы - осужденные - уже почти перезнакомились и долго ждали, что же с нами станут делать дальше. А дальше нас всех вывели, предварительно обыскав, и, построив по два, повели по бесконечным коридорам. Перед нами открывались и закрывались тюремные двери, потом мы перешагнули и еще через один порог и очутились в почти забытом царстве зелени. То был огромный двор, заросший травой необыкновенной и пронзительной зелености. В траве желтели одуванчики и лютики, кругом возвышались тополя... Мы не видели травы с тех пор, как попали в тюрьму. Дворики, куда нас выводили на пятнадцатиминутную прогулку, были залиты асфальтом, ни одна травинка не пробивалась сквозь него. А здесь было - как нам казалось - буйство зелени! В глубине двора стояло мрачное, нелепой округлой формы кирпичное здание. Это бывшая церковь, превращенная в этапную тюрьму. Нас завели внутрь, мы зашагали по широкой лестнице на второй этаж. Вертухаи открыли камеру и нас - человек восемь - толкнули в раскрывшуюся дверь, за которой был слышен несдерживаемый поток голосов.
Оглушенный, я стоял у двери, около огромных металлических параш. После нашей камеры эта казалась залом. Это была огромная светлая камера. Хотя большие церковные окна и были забраны намордниками, но даже они не могли помешать литься потокам света. Вдоль стен шли двухэтажные нары, заполненные людьми, тесно прижатыми друг к другу. Было заполнено и пространство под нарами, на полу - "под юрцами". Некоторые устроились просто в середине камеры, и через них привычно перешагивали люди. В отличие от следственной тюрьмы, здесь никто не говорил шепотом. Все говорили громко, да иначе и нельзя было никто ничего бы не расслышал. В камере было несколько сот человек, и все они вели себя совершенно свободно: кто спал, кто делал зарядку, кто гулял по камере, спокойно перешагивая через лежащих на полу, кто разговаривал, а кто даже и пел...
Никаких мест для нас не было в этой камере, нас никто не встречал, не принимал, не было в этапной камере и следа железного порядка и самоорганизации нашей двадцать девятой камеры!.. Я медленно обводил глазами нары, надеясь увидеть знакомое лицо. Не было ни одного. Нет, одно лицо безумно знакомое, привычное, многажды виденное на фотографиях, непохожее ни на одно из сотен других. На нижних нарах сидел, поджав ноги "по-турецки", человек, необыкновенно похожий на знаменитые портреты и фотографии Ана-толя Франса. Аккуратная, белая, слегка раздвоенная борода, длинный, лукаво изогнутый нос, кремовая шелковая пижама и черная академическая ермолка на ослепительно седой голове. Он читал книгу, перелистывая ее грациозным и широким жестом. Может быть, почувствовав мой пристальный взгляд, он оторвался от книги, поднял голову и внимательно посмотрел на меня. Потом он наклонил приветственно голову и столь же изысканным жестом позвал меня. Я подошел.
- Молодой человек! Здесь имеется подобие места, и если вы не возражаете против общества скучного старика - пожалуйста, устраивайтесь!
Столь же округлыми движениями он принял от меня мои вещи, подвинулся, уступая мне место около себя, и, когда я уселся, сказал: