А вот дети в городе совсем странные были, юнкер. Вроде и не совсем дети. Ходят стаями, вразвалочку, затылки бритые, галстучки черные, где пройдут, там бело от плевков. А в глазах скука вековечная, стоячая тоска.
Как увидели Рошку, обступили нас плотным кольцом, загоготали. Один достал из ранца бутерброд с копченым салом, и стал кидать Рошке под ноги. «Подбирай, кобелек, харчись!» Рошка побелел под загаром пятнами, бросился на них, ощерясь, я едва успел вытащить его из круга и увести.
И побрели мы по травостою прочь из города.
«Они злее злого, мертвее мертвого, — говорил мне дурачок, — они ничего не хотят. Но это пока ничего, Николаус, знаешь, они молчат, когда она плачет».
История-то была простейшая, юнкер. На обратном пути он, Рошка, мне порассказал немало, а много позже я сам добрался до подробностей.
Жила девушка, красивая девушка, обычная… Родители ее померли, сироту воспитала родня. На восемнадцатом году ее высватал мужик из города — Петер Магуль, крепкий хозяин, деловой.
А годика через два начались у супругов нелады.
Анна была неплохой женой, но имелся у нее непоправимый изъян… уж очень она открытой была, что на сердце, то и на языке. Когда смешно — смеялась, когда горько — плакала, а если кто не по нраву — сразу говорила, за спиной не шипела, но и не обижала никого зазря. Хлопотала по хозяйству исправно, но стала вмешиваться в соседские дела, и если бы из бабьего любопытства… Так ведь нет. Сидела с чужими детьми, принимала сторонние беды на свои плечи, где деньгами, где работой поможет… Не берегла копейку, пустая баба! Была открыта всем, и людям, и зверью, и Богу. Весной припустит первый дождь, а она сбежит с крыльца и пляшет под деревьями, мокрая, счастливая… А осенью, кто мимо ворот пройдет, тому вынесет плошку слив или яблок в переднике. Как говорится, был у Анны тяжелый характер. Трудно ужиться с такими людьми, которые простых житейских хитростей не хотят понимать.
Муж ее поругивал, любя…
«Сидела бы, дура, дома, сами разберутся, наше дело-сторона!»
«А это и не дело вовсе. И к тому же, кто, кроме меня, пойдет?»
И не вытерпел Петер Магуль.
Ехали они как-то с ярмарки, ближе к вечеру, Анна ластилась к мужу, крепко она любила своего Петера.
Магуль огляделся — как бы не увидел кто, взял ее под мышки и ссадил с телеги в разъезженную колею.
«Ну, Аннекин, вот тебе деньги, хорошие деньги, прожиточные. Я ж не зверь. Ступай себе с Богом. Я тебя обижать не хочу, твой навеки остаюсь, но сил моих тебя терпеть больше нет».
И покатила телега далее.
Анна ахнула, подумала, что шутит, побежала следом, в темноте, по распутице, цеплялась за борта, плакала навзрыд.
Дорога была плохая, коней не пустишь рысью, и Петеру, конечно, неприятно было, но он на ее слезы словечка не вымолвил, лучше разок перемочься, чем потом всю жизнь с никчемной мучаться. Был Петер Магуль сильным человеком, все стойко вынес.
Анна отстала, легла на обочине. Лежала долго, как мертвая. И вместе со слезами выплакала и непутевые свои мозги.
Впрочем, она сама была виновата. Надо было быть похитрее, и дело понимать!
Почему это я — дурак? Ты не лайся, юнкер, ты слушай.
Она бы померла на дороге, но тело ей одной уже не принадлежало. Мутная душа крепко держалась за материнскую плоть.
«Мы ж не звери», — говорили горожане, подкармливали Анну на кухнях, одаривали ношеной одеждой, иной раз пускали ночевать, в сараи.
Но ведь не Иисусы же они. Чего ей больше, наше дело — самим прожить.
Те люди, что воспитали Анну, оказались душевными, не оставили ее без призора, отправили в приют, к богаделкам.
Там, в приюте, и рожала полоумная Анна. Несколько часов мучалась схватками, распинали ее любовь и обида. Но не кричала — пела тихонько.
Уж думали — отходит.
«Мы ж не звери» — сказали богаделки и пригласили к ней священника, исповедовать. Но Отпущения грехов и Причастия поп ей не дал. Вышел от роженицы синий, как баклажан, развел руками и ушел в трапезную кушать рассольник.
Бог ведает, что за кощунство допустила Анна в исповеди.
Богаделки поахали и решили, коли мать одержима бесами, надо ее сдать в ненормальную больницу, что в Козьем переулке, а получится дитя — отобрать, чтобы оно, дитя, не в мать пошло, выросло в здоровой среде и своим благодетелям в ножки потом по гроб жизни кланялось.
Но то ли роженица услыхала их разговор, то ли Господь шепнул, но она кое-как встала, и хоть воды уже отошли, вылезла в низкое окно и потащилась, обняв беременную утробу, под дождь, в темные заречные яры.
Где да как она родила Рошку, чем питала младенца и как пробавлялась сама — не знаю. В окрестностях Далатта-полуночного Анну не видели года три с полтиной и успели крепко забыть. Петер Магуль женился вторично, первый брак с юродивой объявил недействительным. Взял за новую жену хорошее приданое, стал растить капиталец.
Но однажды летом белильщицы холста принесли в город весть об Анне. В городе сплетни обожали, слушали жадно.
Так вот, накануне Иванова дня, те белильщицы расстелили у реки холстины, сначала под солнце, потом под росу, а сами сели с парнями у костров полуночничать. Теплынь стояла, светло, липы щедро цвели. И бражники увидели, как из орешника, словно привидение, вышла женщина. Через плечо торба, а на закорках в каких-то постромках — голый ребенок… хохочет, заливается… Белильщицы и парни обмерли, шпекачки обуглились в костре.
А женщина опустила мальца наземь, сама села рядом. Липа над ними раскинула цветение — ночные бабочки вились в ветвях. Малыш возился в травах, болтал что-то неразборчиво. Потом, играя, нарвал охапку сорняков и высыпал матери в подол.
И все увидели… в сорванной траве вспыхнул бродячий огонь.
Скорее всего, то была гнилушка. Женщина поцеловала ребенка в лоб, порылась в суме и в свете того пламени рассекла костяным ножом детскую ладонь. Сама заплакала. Сияние кануло в крестовую рану, удивленно вскрикнул от боли ребенок.
Не вытерпев такого бесовского непотребства, парни взяли головни, но под липой никого не оказалось, а утром на листах папоротника меж корнями дерева нашли следы крови.
Общество возмутилось. Они хоть и стойкие, хоть шкуры у них луженые, а досадно — в почтенном городе, и такое бельмо на глазу. Главный попечитель в ратуше речь закатил на три часа с колокольчиком, организовали попойку с концертом в общественном парке, юристы составили неизвестно куда кляузы. А потом пожали плечами — к чему напрягаться, дергаться, само обойдется.
Анну стали видеть часто.
То поутру на мостках она купала своего Рошку, то, сидя на бревнах при дороге, расчесывала волосы, а сын играл у ее ног.
Поначалу Анна дичилась людей, но волей-неволей стала приходить во дворы предместий, побиралась, а в часы просветлений просила какую-нибудь работу… пол помыть, наволочки обметать, окопать деревья.
Ходила всегда одна — Рошка прятался в лесу.
Петер Магуль вел себя благородно, зазывал Анну попить чаю, раз хотел подарить мерного лоскута на косынку — все ж таки не чужие. Но юродивая, увидев Петера, бежала от него, как подожженная.
И ничего, горожане к ней привыкли. А когда Рошка подрос и вышел к людям — тоже стерпели, не гоняться же за ним.