Он запустил мотор и рванул с места на такой скорости, что катер встал на дыбы, и я подумал: сейчас перевернемся. Мы, конечно, не перевернулись, потому что Бруно мастерски укротил катер. Мотор взвыл на высокой ноте, катер прыгнул вперед, развернулся, подняв стену брызг, и понесся к материку.
С тех пор как вернулся Перси, я знал, что отпущенное мне время стремительно сокращается, что нет причин оттягивать задуманное. Тем не менее я медлил, испытывая страх. Пока я тянул, в Неаполь пришла зима. Сейчас декабрь. В холода эти места теряют все свое очарование. Когда нет солнца, пребывание здесь просто теряет всякий смысл. Но Лондон, Лондон! Лондон зимой – это все, нужно признать. Как тогда хороши красные отражения автобусов в черных лужах, туманное свечение театров, пар дыхания. Ничто не сравнится с той атмосферой. Неаполь же просто умирает зимой. Дело даже не в холоде. Это безвременье, ждущее новой весны.
Иными словами, я ужасно затосковал по моему родному городу и все сильней начал чувствовать, что здесь мне не место. Разочарование, видимо, было обоюдным, поскольку неаполитанцы приветствовали меня теперь без прежнего энтузиазма и больше не стремились поглазеть на мой дом. Все, кому это было любопытно, уже, должно быть, побывали на холме и потеряли интерес ко мне. Моя недолгая слава закончилась, я оказался сенсацией на один летний сезон. И если я еще оставался там, то это воспринималось не более как странная прихоть.
После того погружения, когда решился вопрос, как на практике осуществить задуманное, я понял, что единственный способ довести дело до конца – это твердо определить дату. Соответственно, я решил дать себе последнюю неделю (которая, кстати, заканчивается послезавтра). Возможно, напряжение, с каким мне далось это решение о последнем дне, окончательно лишило меня душевного покоя.
Той ночью я не мог уснуть. День был назначен, и я часами лежал, с ужасом представляя себе это: совершенное одиночество, последняя роскошь, которую может себе позволить изгнанник. До рассвета было еще долго, когда я заметил странное свечение и поднял голову.
В углу комнаты стоял бледный молодой человек с темными глазами и каштановыми кудрями. Это был Байрон. На нем была свободная белая рубашка, как в Венеции. В одной руке он держал, несколько театральным жестом подняв над головой, громадный железный подсвечник, почти невидимый под причудливыми потеками воска. От неровного света свечи на стенах плясали огромные тени.
– Я пришел поблагодарить вас за то, что вы нашли мои мемуары, – проговорил он. – Если желаете доказательств, что они подлинные, откройте записную книжку в конце. Там, на внутренней стороне переплета, увидите знак, который, думаю, вы узнаете.
Комнату залил дневной свет.
По мере того как неделя приближалась к концу, рос мой страх, но с ним и моя решимость идти до конца, и я жаждал, чтобы призрак явился вновь. Однажды мне даже показалось, что я увидел его – в щеголеватой дорожной шляпе и с тростью-шпагой, – довольно долго смотревшего на меня со своей скучающей улыбкой, прежде чем раствориться в бледном зимнем солнце, заливавшем сад. На другой день разразилась электрическая буря с треском и сверканием разрядов, и мне вроде бы померещилось, что я вижу его – во весь опор скачущего на коне вниз по дороге к моему дому, за поясом пара пистолетов.
Конечно, на самом деле никакого призрака я не видел, это, как все другое, был лишь обман, в данном случае – зрения.
Двумя днями раньше Анна последний раз посетила клинику. Вчера вечером я устроил здесь у себя небольшую вечеринку по случаю ее выздоровления, не говоря им, что это, и прощальная наша встреча.
Все изменилось со времени нашей последней посиделки перед тем, как у нее обнаружили болезнь. Главное, зима уничтожила прежнюю атмосферу дома. С закрытыми окнами и опущенными шторами в нем темно, гулко и торжественно; даже смех Бруно не может заполнить эти залы. Анна сильно похудела, юный Паоло стал задумчивей, чем прежде.
Тем не менее вечеринка получилась веселой. Умница Каслриг сел за стол и ел с нами. Трелони ходил вокруг, пуская слюни и постукивая по мраморному полу когтями, которые пора было бы подрезать, просил подачки. Перси сидел в углу и упражнялся в сквернословии.
Все члены этой семьи – единственные оставшиеся у меня друзья – изменились. Анна по-прежнему жесткая и непреклонная, но, кажется, стала мягче с Паоло. Тот горбился за столом и даже не стеснялся в выражениях, но она не пыталась одергивать его.
Возможно, приняла как неизбежное, – чего мне не удалось в отношениях с Фрэн, – что он должен сам, без ее вмешательства, взрослеть и учиться жить.
Что до Бруно, то он спокойно, без нарочитости проявлял заботу о выздоравливающей жене, по видимости любя ее. Я был уверен, что его любовь фальшива, потому что в Анне и отдаленно нет ничего привлекательного. Это худая, изможденная женщина, обидчивая и любящая командовать. Но в конце концов, может быть, неискренность так же хороша, как подлинное чувство, если люди при этом счастливы. Я не мог не вспомнить, как я охладел к Элен, и сомневался, что все сложилось бы иначе, если бы я смог вернуться.
Когда ужин закончился, я сказал, что хочу поговорить с Бруно наедине. Я открыл застекленную дверь, и мы вышли на балкон. Снаружи было холодно, с моря дул по-зимнему суровый ветер, раскачивая фонари вдоль набережной.
Мы облокотились на перила и, дрожа от холода, смотрели на город.
– Через пару дней я собираюсь отправиться понырять, Бруно.
Он понимающе кивнул, но ничего не сказал.
– Передай мои извинения Паоло, но скажи ему, что я не был несчастлив в конце. Знаю, звучит странно, но это правда. Просто я должен уйти.
– Скажу, Scrittore. Должен признаться, я, в известном смысле, восхищаюсь тобой за то, что ты видишь все так… как оно есть.
Я отрицательно покачал головой:
– Ни к чему кривить душой.
Он повернулся ко мне в своей медлительной манере:
– Нет, я серьезно. Мне выпала честь знать тебя. Я никогда не встречал такого человека, как ты, настолько сумасбродного, настолько больше, чем жизнь.
– Отвали!
Мы оглянулись и увидели, что к нам присоединился Перси.
– Совершенно верно, Перси, скажи ему, я думаю, он совсем спятил. – Все это прозвучало по-английски, поскольку мои домашние любимцы слишком большие снобы, чтобы учить итальянский. – В любом случае, – я переключился опять на итальянский, – я оставил тебе немного денег и дом.
– Я этого не хочу.
– Послушай, я сейчас слишком устал, чтобы спорить, честно. Спорь с моим адвокатом, или отдай деньги на благотворительность, или еще что. Единственное, о чем я прошу, проследи, чтобы за моими любимцами кто-то ухаживал. Сделаешь?
– Конечно.
Минуту мы стояли молча. Я был невероятно благодарен ему за то, что он не пытался отговорить меня в последнюю минуту. Это очень все облегчало. Тут в гавань вошел огромный белый паром, почти пустой в это время года. Нам на балконе он виделся лишь небольшим пятном света, медленно ползущим в бесконечной черноте, теплой точкой в бездне. Паром дал гудок, и, словно это был сигнал, Бруно стиснул мое плечо.
– Бруно… – Я обернулся к нему, но не нашел, что сказать.
– Все в порядке, Scrittore. Я понимаю. – Он протянул руку, и я пожал ее. – Прощай, и удачи тебе.
– Прощай, Бруно.
Прощайте и вы, мои слушатели. Прощай, дорогая моя аудитория, если предположить, что таковая у меня когда-нибудь будет. Моя повесть догнала меня, и я изобразил все, насколько мог. Последняя сцена будет слишком безлюдна, чтобы кто-то стал ее свидетелем или рассказал подробности.
Даже сейчас я был в состоянии продолжать дневник, описывая ужас и отчаяние, испытываемые мною, но какой в этом толк? Уже написано слишком много слов. Последний персонаж с довольно унылым поклоном отступает в сумрак теней, и повествование, которое, в конце концов, не более чем затянувшаяся записка самоубийцы, завершается. Я изобразил все, насколько было в моих силах. Замечательно получилось или безвкусно, забавно или печально? Право, не знаю. Я слишком устал, чтобы беспокоиться об этом.
Элен, Росс, даже Байрон – все они ушли в прошлое, умерли для меня и забыты, и сейчас я чувствую, что сам начинаю растворяться, отступать в их сумрачное подобие мира. Как они, я тоже скоро останусь лишь героем повествования. Больше мне нечего сказать. Моя машинка отстукивает последние слова. Молчание летит к холодному балкону быстро, как летел однажды Перси, махая крылами, готовясь сесть на мое плечо. Молчание опустилось на меня. Я ошеломлен скоростью, с какой промелькнули мои последние дни и недели. Это подобно книге, которую читаешь запоем, – захлопнешь ее и видишь, что, пока ты читал, наступила ночь. Даже в худшие времена жизнь была для меня такой же захватывающей, и ее конец оказался так же неожидан.