Выбрать главу

Но опять-таки вмешалась судьба: я наткнулся на письма. После этого все покатилось само собой. Стараясь задержать меня в Лондоне, Вернон тем временем разыскал старого друга, отослал ему мемуары и коротко проинструктировал, что говорить и как действовать. Парадоксальным образом моя находка внесла определенную теплоту в наши отношения, и Вернон постепенно начал сожалеть о содеянном. Когда он отнес письма в Британскую библиотеку, он был уверен, что там обнаружат подделку. Но его работа, как он скромно признал, просто оказалась слишком хороша. После этого у него уже не хватило мужества сказать мне правду. Все, что он мог сделать, это снова и снова предупреждать меня не верить в эту нелепую историю. В конце концов, когда я доказал мое дружеское к нему отношение, отдав ему мемуары, его совсем заела совесть. Но к тому времени все, конечно, зашло слишком далеко. Теперь он понимал, что недооценил меня. Он хотел только одного: вернуть как можно больше денег, в которые мне обошлась его затея. Он сделает все, что в его возможностях, чтобы загладить свою вину.

Бросив письмо на стол, я встал и, ошеломленный, подошел к перилам балкона. Я стоял, глядя перед собой и ничего не видя. Голова шла кругом.

– Поверить не могу, – сказал я дрожащим голосом. – Все было сплошным обманом.

– Папа…

Фрэн подошла и положила руку мне на плечо. С момента приезда она впервые прикоснулась ко мне. Это было вообще первое женское прикосновение за несколько месяцев.

– Все – обман, – медленно проговорил я, качая головой. – Все было сплошным обманом.

Внизу, в заливе, направляясь на острова, плыл огромный белый паром, почти пустой в это время года, оставляя широкий гладкий шрам на морщинистой поверхности моря. Чайки, резко крича, кружились над его кормой, как мятущиеся души, прикованные к этому миру. Громкий потерянный стон вознесся над судном, отразился от холмов и затих.

– Пап! – Фрэн уже трясла меня за плечо. – Посмотри на меня!

Я повернулся и, ничего не соображая, посмотрел на нее. Все было нереальным и мертвым.

– Я думал, ты уходишь, – сказал я. – Ты можешь идти, если хочешь. Нет никакой необходимости оставаться.

– Я не могу уйти, – крикнула она в полном смятении, почти в исступлении, может, оттого, что ей так близко было мое бездонное горе. – О, разве не понимаешь, не могу!

– Почему?

– Я солгала, когда сказала, что мой друг сообщил, где ты.

Я растерялся. Я не был уверен, что понимаю, что происходит.

– Тогда кто же тебе сказал?

– Твой друг.

– Бруно!

Фрэн, по-прежнему держа руку на моем плече, кивнула.

– Он разыскал нас на прошлой неделе. Он оказался таким приятным человеком. Искал нас целую вечность. Несмотря на мой ломаный итальянский и его английский, он сумел мне все объяснить. Постоянно повторял, что ты в депрессии. Сказал, что я должна поторопиться, потому что он думает, что ты можешь… – Ее лицо сморщилось. – И тогда я приехала сюда и увидела, что ты, не знаю, вроде зомби, и…

Она наконец перестала сдерживаться, зарыдала и бросилась мне на шею.

– О папа!

Я стоял и покачивался, не зная, как реагировать. Самым простым было бы обнять ее, но я больше не хотел ни фальши, ни лжи и потому просто стоял как столб. Конечно, я понимал, как на нее подействует мое самоубийство. А я, в конце концов, был готов на это. Я знаю, каково это – видеть, что ты не способен ни дать, ни принять любовь. Это ужасно. Для нее лучше, куда лучше, чтобы я прошел все стадии рака и умер в муках у нее на глазах. По крайней мере не придется осознавать тот факт, что ее жизнь бессмысленна, что она – ничтожная пылинка в пустом мире, посторонняя в постороннем мире.

Так мы стояли на залитом солнцем балконе, Фрэн обнимала меня и бурно рыдала. Я смотрел поверх ее вздрагивающего плеча на успокаивающее скольжение белого парома, разглаживающего морщинистое море. Я потерял ощущение реальности. Ничего не чувствовал. Не переставая рыдать, Фрэн бесконечно бормотала, прося меня вернуться с ней в Англию. Потом она вдруг замолчала и сделала вовсе уж что-то неожиданное.

Сначала она отпустила меня и отступила назад. В ее движениях было что-то от мелодрамы, чуть ли не от обряда. Потом, глядя мне прямо в глаза горящим взглядом, стала передо мной на колени. С покрасневшим, залитым слезами лицом она напоминала женщину на похоронах. В ее голосе звучало нескрываемое отчаяние.

– Смотри, – сказала она, – я на колени стала, чтобы в последний раз просить тебя. Пожалуйста, поедем со мной обратно в Англию. Вернись и попытайся начать все снова.

Я по-прежнему стоял и покачивался, не чувствуя ничего, кроме пустоты, ставшей еще острей. Не желая вставать, Фрэн взяла мою руку, прижала тыльной стороной к своей мокрой щеке и сказала то, что редкая дочь найдет в себе смелость сказать:

– Я люблю тебя.

В подобный миг настоящему отцу положено разразиться слезами. Даже я, изгнанник, почувствовал, как во мне отдаленно колыхнулась жалость к ней. Отдаленно, более отдаленно, чем эхо парома, и так же слабо, но эта жалость была искренней.

– Хорошо, – сказал я, – я вернусь с тобой в Англию.

Фрэн оставалась в Неаполе неделю. Она встретилась с Бруно, который выдал меня, но на которого я не мог злиться. В конце концов, он считал, что делает это ради самого же меня. Ну а юного Паоло она просто обворожила. Видя, какими глазами он смотрит на нее, я чувствовал себя нестерпимо старым.

Это была самая странная неделя из всех, прожитых здесь, а может, самая странная во всей моей жизни. Мы с ревом носились по Неаполю в грязном «моргане» с Каслригом и Трелони, сидящими на заднем сиденье, хотя это подражание байроновской претенциозности теперь, когда я точно знал, что его мемуары – подделка, мне казалось довольно никчемным. В конце концов, между Байроном и мной не было ничего общего. Все это было одно мое воображение, одна из многих попыток заполнить бесконечную пустоту. Это было время признания того факта, что поэт был просто обычным смертным и, как все его современники, от принца-регента до ничтожнейшего трубочиста, давно умер.

Тем не менее мне доставляло большую радость возить дочь и моих любимцев и показывать им достопримечательности. Приближение Рождества частично вернуло Неаполю его магию. Украшенные гирляндами разноцветных лампочек проспекты походят на дороги к каким-то грандиозным увеселительным паркам. В Старом городе перед соборами стоят громадные ясли, почти в натуральную величину и с настоящей соломой. Дни короткие, и кажется, что магазины, встречающие волнами света и тепла, открыты до поздней ночи. Фрэн всем восхищается. Я спрашиваю себя, какой запомнится ей наша с ней неделя в Неаполе.

В последний ее день в Неаполе мы отправились на пароме на Капри. Можно было бы сплавать туда на «Ариэле», но я рассудил, что Фрэн, наверно, не понравятся долгая тряска и холод. Быстроходные катера – это, несомненно, роскошь для летних месяцев. В любом случае мне очень хотелось прокатиться на пароме после того, как я так долго смотрел на них с балкона.

Мне не пришлось пожалеть о своем решении. Белая громадина оказалась почти пустой. Только несколько бедно одетых неаполитанцев, плывших, наверно, навестить перед праздником родственников, сидели в салонах и смотрели в окна на безрадостную зелень моря. Редкие фигуры терялись среди сотен пустых кресел, которые окружали их. На судне невозможно было ни поесть, ни выпить; многочисленные бары и буфеты не действовали, на всех них были опущены металлические решетки. Казалось, единственным признаком жизни был глухой гул двигателя, но и тот звучал отрешенно, сонно. Оставив Фрэн в салоне, я вышел на палубу. Летом она бывала забита народом, приходилось прокладывать дорогу в скопище тел и багажа. Сейчас я был на палубе совершенно один, не считая нескольких чаек, которые висели над кормой, косясь на белопенный след, оставляемый судном. Я достиг самого сердца одиночества, которое не оставляло меня с тех пор, как я приехал сюда.

У Фрэн это был последний вечер в Италии. Ей предстояло вернуться к прежней жизни. Мы условились, что я останусь еще примерно на неделю после ее отъезда, чтобы уладить все дела с моими любимцами и домом, а потом последую за ней в Англию. После ужина она захотела выпить кофе на балконе, как делала каждый вечер.