– Поговори, поговори – а то и самого забреем… Вещи собрать к полудню, выезжаем.
Толпа упорно молчала, большинство крестьян тихо радовались, что не с их двора, и медленно отделялись от горемык.
Мать встретила дома Николку рыданьями. Отец, опустив руки на колени, сказал:
– Погибель нам теперь дома, Николка, а тебе смерть. Послухай на этот раз твоего Феодосия, беги к ляхам, а мы уже тут погибать будем.
Темной тропой от Анисьина креста уходило утром двадцать беглых селян со своих родных земель, от своих родных мест в те земли, где сулили им волю, радость и человеческую жизнь.
КАЗАЦКАЯ ДУМА
Двухколесная котыга – кош, обитая снаружи войлоком остановилась перед крепостными воротами Сечи. Медленно вылез из нее Щербань. Птицей слетал он раньше с коня. По-казачьи лихо и красиво одевался и причепуривался, подъезжая обычно к славному центру войска запорожского. Сейчас он поглядел на свою пропитанную салом сорочку, потертые, хотя добрые еще шаровары из телячьей кожи, запыленные свинячьи постолы, поправил ременной пояс с кошельком – гаманом, перекинутым через плечи, передвинул набок швайку[2] и ложечник, махнул рукой и пошел к крепости. Та обнесена была заостренными сверху дубовыми палями и обмывалась двумя небольшими речками Павлюком и Подпольной.
У въезда, у городских ворот, в молчании сидели калеки, уроды, кривые, безногие, ожидая от доброхотов милостыню. Подле них остановился подвыпивший казак и раздавал талеры, серебряные монетки и все, что осталось у него после попойки. Нищие знали, что добрее и щедрее запорожских казаков никого в мире нет. Слава об этом распространилась по всей Украине и Польше, и многие шли и даже проползали сотни километров, чтобы приобщиться к щедрости славных воинов.
– Кончилась воля наша! – сказал казак, раздавая монетки и показывая на распухшее и обезображенное тело висевшего вора. – Так и с нами скоро будет!
Убогие смотрели на повешенного без сочувствия. Знали строгие запорожские порядки в отношении к ворам разбойникам, коих обезображивали в назидание живым: лучше просить, чем воровать и кончать жизнь на виселице.
Щербань вспомнил, что повесили тут на крепостной стене и атамана Стецька Безыменного за то, что брал от воров взятки, нарушая запорожскую справедливость и честь. И пошел задами к своему бывшему миргородскому куреню. Прошел он мимо полтавского, переяславского, батуринского, ирклиевского, поповичского, донского, кущевского, деревянковского, кисляковского да почти мимо всех сорока куреней, и вот он, его родной миргородский. Здесь провел он тридцать лет. Пришел молодым парубком, сразу после возвращения казаков из проклятой Туреччины, куда загнало их предательство Мазепы. И здесь жил почти с самого основания Новой Подполненской Сечи. Знали казаки и другие Сечи: Хортицкую, Базавлукскую, Токмаковскую, Микитинскую, Чортомлыцкую, Каменскую, Алешкинскую. Правда, последние были у турок и существовали недолго. Грустно было на душе у старого Щербаня, когда подошел к своему куреню. Подошел. Постоял. Подумал. Сколько съел он здесь гречневой и ячменной каши, похлебал тетери из ржаной муки, выпил горилки, пива и венгерской мальвазии. Заглянул вовнутрь длинных сеней, где в изразцовой грубе таился жар. Посреди стоял пятиаршинный очаг – кабыця. Над кабыцей на железных цепях висело два казана, в которых казаки обычно варили кулеш да и другую пищу. Здесь огонь не горел. «Может, кто в курене есть?» – подумал Щербань. Но в самом курене на длинном столе, сбитом из одной доски и именуемом сырно, были разбросаны миски. Ложку казак не оставлял, всегда носил с собой. А на помосте, где помещалось до ста человек, было голо – ни рядна, ни кошмы. На покути горела неугасимая лампада, и тут же лежала копилка-карнавка с одной копейкой на дне. На крюках вдоль стены висело всего три рушницы и две сабли. Щербань задумался: куда же все подевались? Наверное, на главной площади. «Пойду туда», – решил он. Но по дороге заглянул в церковь. Тут раньше было людно. Любили сходиться запорожцы и снимать свои грехи, которых набиралось немало за время похода. Были тут два диакона, из которых одного ясновельможные и невельможные паны казаки почитали за голос, а второго за ученость. Про первого весельчаки говаривали, что, когда он читает в церкви Евангелие, туда ходить не следует, а слушать надо в курене. А про другого, щуплого и небольшого, забавники говорили, что весь его рост ушел в риторику.
При дороге у куреней, раскинув руки, лежало несколько казаков. Один из них был в парадном своем платье, другой – в одном исподнем. Казак открыл глаза, увидел Щербаня, поднял палец и медленно сказал:
– Не пий, казак, трезвым будь.
– Сам бы исполнил сей наказ, – ответил Щербань.
Казак повернулся на бок и промолвил:
– Для того говорю, что моя тобой невидимая трезвость не так тебе полезна, как мой совет, если послушаешься.
Не знал что и ответить Щербань. Но тут подошел к нему шинкарь Рубель и шепнул:
– Петро блажит единственно для того, чтобы одним наружным пороком прикрыть внутренние свои добродетели.
Недоверчиво покачал головой казак и пошел дальше. Откуда-то вынырнули двое нищих и стали протягивать черного калибру просвирки:
– Купи, ясновельможный казаче!
Щербань отмахнулся, знал по прежним порядкам, что, выпросив у щедрых пономарей просвирки, эти «жебраки» таскаются по вельможным панам, по куреням, шинкам и продают сей святой товар хоть и недорого, но оставшись в прибыли.
Одноглавая церковь без ограды, крытая тесом, построенная во имя покрова пресвятой богородицы, снабжена была богатейшей церковной утварью, ризами и убором, лучше которых, как говорили, ни в России, ни на Украине не сыскать. Недалеко высилась деревянная колокольня с четырьмя окнами для пушек, чтобы отстреливаться от врага и салютовать на крещение, пасху, рождество, покров.
Щербань зашел в церковь, осенил себя крестным знамением и вышел. На сосновой стене колокольни было выписано красивой вязью давно выученное на память Щербанем послание запорожцев Махмуду IV. Мелкими буквами вверху было написано обращение Махмуда:
«Я, султан, сын Магомета, брат солнца и воды, внук и наместник божий, владелец царства Македонского, Вавилонского, Иерусалимского, Великого и Малого Египта, царь над царями, властелин над властелинами, необыкновенный рыцарь, никем непобедимый, неотступный хранитель гроба Иисуса Христа, попечитель самого бога, надежда и утешение мусульман, смущение и великий заступник христиан – повелеваю вам, запорожским казакам, сдаться мне добровольно и без всякого сопротивления и меня вашими нападениями не заставлять беспокоить. Султан турецкий Махмуд IV». И дальше большими буквами – ответ:
«ЗАПОРОЖСКИЕ КАЗАКИ ТУРЕЦКОМУ СУЛТАНУ:
Ты, шайтан турецкий, проклятого черта брат и товарищ, и самого люцыпера секретарь. Який ты в черта лыцарь? Черт с…е, а ты и твое вийско пожирае. Не будешь ты годен сынив христианских под собой маты, твоего войска мы не боимося, землею и водою будем бытыся з тобою, вавилонский ты кухар, македонский колесник, иерусалимский броварник, александрийский козолуп, Великого и Малого Египта свинарь, армянска свыня, татарский сагайдак, камынецкий кат, подолянский злодиюка, самого гаспыда внук и всего свиту и подсвиту блазень, а нашего бога дурень, свыняча морда, ризницька собака, нехрищеный лоб, хай взяв тебя черт. Отак тоби казаки отказали плюгавче! Невыгоден еси матери вирных христиан. Числа не знаем, бо календаря не маем, мисяц у неби, год у книзи, а день такый у нас, як и у вас, поцилуй за те ось куда нас! Кошовый атаман Сирко со всем кошом запорожским».
Подивился еще раз Щербань, как ловко написано, но что рядом с церковью повесили, не одобрил, не для того святой дом…
На майдане, где собирались обычно казаки на Раду и выборы, знакомых не было. Может, они у полтавского куреня, и потянулся туда. Да, за куренем полтавчан лежало на кошмах и халатах, сидело сотни две казаков. То была красивая и родная для Щербаня картина. В центре товарищества на таганке стояла громадных размеров «обчиська» люлька, вся обсажена монистами, дорогими камнями, разными бляхами, и по ней кривыми буквами была надпись: «Казацка люлька – добра думка». И точно, когда подходил казак к ней, брал двумя руками, сосредоточивался, делал две затяжки, успокаивался, вроде прояснялась его голова, суетливые думки укладывались рядком, чтоб их стало видно, и был готов он не кричать без разбору, а сказать свое весомое, нужное другим и разумное слово. А если слова не давали, отходил в сторону, доставал свою люлечку-носогрейку или нюхательный рожок и ждал, когда подойдет его очередь. Один казак отсел в сторону и точил саблю, другой ковырялся в пистоле, третий держал в руках концы поясов, на которые накручивались два дюжих его товарища. Пояс у одного был зеленый, и он крутился по нему, другой разглаживал каждую морщинку и хотя медленно, но приближался к другу. Щербань ступил в круг и молча поклонился. Сидевший у люльки, с бритой головой и чуприной-оселедцем, завязанной два раза за левое ухо, хмуро спросил: