Нужна была голова Кутузова, большая, изуродованная вражескими пулями голова стратега и политика, его воля, величавая непреклонность, с которой он принимал упреки, выговоры и язвительные улыбки императора и делал то, что считал нужным. Какие бы злые мысли ни владели скрытным и лукавым императором Александром, но и он был смущен в эти часы, — правда, не надолго. Еще утром его пугала тяжесть утраты, теперь же, покидая Бунцлау, он думал о том, что с этого дня все будет в его руках — и военные действия и политика. Говорят ведь — даже политику отнял у него Кутузов: он привел Пруссию к военному союзу с Россией; освободив шведскую Померанию, он заставил шведов воевать против Наполеона, заодно с русскими. Даже в Вильне, в театре, в присутствии Александра зажгли транспарант с изображением Кутузова и надписью: «Спасителю отечества».
Александр мог быть высокомерен и груб с фельдмаршалом до изгнания Наполеона, но после победы Кутузов знал свою силу. В глазах всех Кутузов — залог полной победы над Наполеоном, и теперь, когда не он поведет войска, кто знает, что подумает об этой перемене король прусский, внезапно впавший в мрачность после отъезда из Бунцлау.
Александр посмотрел на своего спутника. Положив руки на эфес шпаги, выпятив нижнюю губу, Фридрих-Вильгельм невесело смотрел на мелькающие за стеклом кареты огни…
Проводив Александра, Монтрезор возвратился в комнату фельдмаршала. Он шел на цыпочках, но едва переступил порог, увидел бледное лицо и трясущиеся губы Малахова:
— Теперь надо… священника…
Двери открыли настежь. Комната наполнилась людьми. Многие стояли на коленях. Малахов держал руку фельдмаршала, считая удары пульса.
Монтрезор схватился за голову и отвернулся к стене. Он любил фельдмаршала, любил долгие беседы в ночные часы, когда фельдмаршалу не спалось. Он любил слушать исполненные живости и остроумия рассказы о приключениях молодости, анекдоты о проказах молодых адъютантов, о шалостях давно угасших красавиц. Фельдмаршал был собеседником учтивым и пленительным.
Когда он был послом у его султанского величества Селима III, турецкие дипломаты удивлялись: как человек, столь ужасный в боях, мог быть столь любезным в обществе! Да, он любил жизнь, этот полководец-философ.
— Не постигаю, — говорил Малахов Монтрезору, — еще десять дней назад ум его был так ясен, он отдал приказ Витгенштейну, чтобы тот шел на соединение с Блюхером и главной нашей армией, чтобы не обращал внимания на диверсию неприятеля от Магдебурга к Берлину… Мы, врачи, не верим своим глазам, видя, что приходит конец такой славной жизни, — что же сказать о других? — и он показал на людей, теснившихся вокруг постели.
— Жизнь его была полна бурных событий, — шёпотом сказал Монтрезор, — много трудов свалилось на его плечи… Ум оставался ясен, воля тверда, но походы и раны разрушили это могучее тело.
Жизнь уходила, но еще теплилась. Полуоткрытый глаз глядел на огонек восковой свечи, вложенной в руку. Может быть, он видел не эту полутемную комнату, а быстро текущую желтую реку, курганы в степи, зеленые значки… И слышал звонкий, такой молодой голос: «Ребятушки! Чудо-богатыри!»… Ах, как хорошо было!
Губы умирающего дрогнули.
— Генералиссимус… — прошелестел шёпот.
Кутузов был мертв.
Вокруг громко плакали. Лейб-гренадеры стояли, опершись на ружья, и слезы текли по морщинистым, покрытым рубцами щекам.
У Малахова голова тряслась от рыданий.
По толпе, стоявшей перед домом, прошло движение, когда из дверей вышел доктор Гуфеланд, сел в карету и уехал. Это означало, что надежды нет.
Из дверей выбежал фельдъегерь, вскочил в ожидавшую с утра тележку и умчался.
Окно угловой комнаты, во втором этаже, слева, осветилось. Кто-то поднял штору. Затем окно открылось настежь. Человек в очках появился в окне. Он поклонился народу и тихо сказал:
— Фельдмаршал князь Кутузов-Смоленский скончался.
Была такая тишина, что казалось — эти слова услышал весь мир.
2
В Лондоне весной 1813 года держались туманы. Хотя туманы привычны для жителей британской столицы, но в тот год и два последующих они были особо примечательны. Без фонаря нельзя было отыскать собственного дома; в трех шагах не было видно человека, глашатаи на перекрестках выкликали названия улиц, но их заглушала брань и окрики кучеров; почтовые кареты останавливались, не доезжая Лондона, в деревнях Уолворт и Кэмберуэл.