Но вот — проснулся; и не только проснулся…
— Решительная ты барышня, как я погляжу!
— Любимый дядюшка Тадеуш всю жизнь меня баловал: надеялся воспитать из меня настоящую разбойницу. И, по-моему, получилось.
— О, да!
Прекрасная литовка была даже как-то пугающе в его вкусе, во всех смыслах — кажется, это называют идеал? И если б он сейчас принадлежал себе… — стоп! не надо об этом, даже с самим собой.
— Но однако ж и старка твоего братца весьма поспешествовала, согласись…
Чистая правда: связной со шрамом, оказавшийся племянником графа Тадеуша, почел долгом чести проставиться своему спасителю бочонком этого божественного напитка — ну и имел неосторожность представить того своей вдовой сестре Ирине.
— У вас тут, сказывают, есть обычай: когда у шляхтича рождается дочка, он зарывает в саду под вишней дубовый бочонок со старкой, предназначенный к распитию на ее свадьбе. А поскольку долго ждать шляхтичам обычно невмоготу, дочек тех норовят выпихнуть замуж — чем раньше, тем лучше. Это уж не твой ли бочонок мы давеча дегустировали с Витольдом?
— Увы мне — мой бочонок осушили в незапамятные уже времена. И да — первый раз меня выдали замуж в пятнадцать. А к семнадцати — я в первый раз овдовела: у нас, в приграничье, с этим делом быстро.
— Прости дурака.
— Да что ж тут прощать-то? Это жизнь…
— Послушай… Я иногда болтаю во сне… Я ничего такого не?..
— Если тебя интересует, не называл ли ты меня спросонья ласковыми именами каких-то предыдущих своих женщин — нет, не называл, — опять рассмеялась она. — Но пару раз и вправду начинал что-то бормотать: какие-то цифры… или даты… Да что с тобою, хороший мой?
— Ничего. А что такое?
— Ты вдруг стал… как каменный. Я что-то сказала не так? или сделала?
— Да нет, — соврал он, — просто лег плохо.
— Рану твою растревожили?
— Чуток. Не бери в голову — и чтоб мне всю жизнь вот так вот растревоживали!
В окошко осторожно постучали.
— Ну их всех в пень! — прошептала ему на ухо Ирина. — Нету нас тут, правда?
— Ага! Мы сейчас возлежим в Эдемском саду… объевшись яблок. А что не зъили, то понадкусали.
Стук повторился — уже настойчивей.
Ирина выругалась — кратко, энергично и образно, как и надлежит настоящей разбойнице, — и нашарила за изголовьем сброшенную сорочку:
— Ты лежи — я сейчас. И продолжим!
Господи боже, что я творю, безнадежно подумал он, тщетно пытаясь укрыться от недоутопленной в старке совести в темноте за сомкнутыми веками.
— Эй! — окликнули извне. — А как я тебе при солнышке?
В косом утреннем луче, падающем из низкого оконца, перед ним предстала беломраморная италийская статуя — из тех, что ему довелось повидать в Риге, и на которые категорически противопоказано глазеть солдатам. Только вот не бывает у статуй такого восхитительного солнечно-золотистого пушка под мышками, а здесь можно было зарыться в него, и снова вдохнуть ее запах, и снова сойти от него с ума.
Да! Да!! Да!!! Да! — Да! — Да! — Да! — Да! — Да! — Да! Да. Да…
— А можно мне чуток покапризничать, хороший мой?
— Да можно и не чуток, хорошая моя!
— Там на столе, за печью, ендова с квасом. Пить хочется ужасно, а встать уже сил никаких нету.
— Эх, жаль, что квас тот не охраняет какой-нибудь Змей-Горыныч, или хотя бы сорок разбойников! — ухмыльнулся он, натягивая подобранные с полу портки (ибо лицезрение обнаженной девушки и голого мужика — вещи сугубо разные).
— Там, кстати, на столе еще и записка, это ж как раз тебе принесли. Пан Григорий кланяется и просит заглянуть, как улучишь минутку.
О-па! — вот ведь накликал… Или наоборот — ему реально свезло? Ведь не покинь он сейчас ее объятия, отправляясь за той ендовой — и она опять, как перед тем, безошибочно ощутила бы чудесным, любящим своим телом: что-то не так! Григорий Горчилич по кличке Горыныч, родственник и правая рука Графа, ведавший у того разведкой и контрразведкой, слыл весьма проницательным человеком, так что вежливый вызов к нему мог кончиться очень по-всякому.
На крылечке избы, где квартировал Горыныч, двое его подчиненных играли в «камень-ножницы-бумагу»: скорость реакции обоих впечатляла.
— У себя? — поинтересовался Серебряный после обмена приветственными кивками.
— Проходи. Ждет.
Тут как раз замаячил в дверях и сам ящер:
— Ого! — залюбовался он князевой персидской саблей: косые солнечные лучи, зажигая рубины на ножнах, облекали ее сплошным огненным ореолом. — Не позволите ль наконец разглядеть вблизи вашу прелесть?