– Ты, я так понимаю, здесь уже не первый раз, – сказал я.
– Правильно понимаешь, – ответила она через полминуты, не отрывая взгляда от книжки.
– Тебе что – нравится здесь?
Она медленно подняла на меня глаза, как бы прижгла меня ими и также медленно опустила их обратно в книжку. Видимо, я задал какой-то вопрос, который не имел никакого отношения к её миру, находившемуся выше пошлых категорий «нравится – не нравится».
Я прошёлся по каморке. Помню, я ощущал какое-то брезгливое недоверие ко всему, что попадалось мне на глаза: к электрическому чайнику с захватанной ручкой и воде, которая в нём клокотала, поднимая пар к облупленному потолку; к плакатам, на которых лица Башлачёва, Цоя и Летова стали от времени какими-то изумрудными; к стенам, окрашенным в лейкоцитный цвет (мне казалось, что они обязательно должны быть липкими).
Мне захотелось поскорее сделаться пьяным, чтобы обстановка предстала передо мной в более приветливом свете. Мне ведь предстояло провести здесь целую ночь.
Братья вернулись с банкой спирта, который, говорят, не переводится в морге. Мы сели за столик, покрытый клеёнкой с налипшими на неё заскорузлыми червячками лапши. Развели спирт, выпили, закурили. Старший брат рассказал мне о своей работе: он принимает тела и помещает их в морозилку, отвечает на звонки людей, у которых кто-то пропал без вести, а в последнее время ещё и практикует обмывание тел, переодевание их в погребальную одежду и даже косметические работы, за что получает отдельные, и весьма приличные, деньги.
Я слушал его задумчиво. Мне было интересно, какие особенные события в биографии или специфические черты характера приводят человека к тому, что он соглашается на такую работу. В себе я не чувствовал ни малейшей готовности её выполнять.
– Гляди, да на нём лица нет, – сказал Вергилий брату, кивая на меня, а потом подмигнул мне. – Что, жуть берёт?
Жуть меня не брала, но, чтобы не разочаровать его, я сказал:
– Есть немного.
Ответ заметно порадовал Вергилия. Да и Женя взглянула на меня с тихой благосклонностью. Видимо, ей было приятно, что среда, для неё вполне естественная, в ком-то вызывает жуть.
– Ничего, – успокоил меня Вергилий, а затем произнёс какую-то афористичную фразу, которая показалась мне совершенным штампом, а для него, наверное, была прочувствованной истиной. «Страх живёт только в тебе. Вне тебя его нет», – кажется, так он сказал.
После того, как мы выпили ещё несколько раз, я почти освоился на новом месте. Верным признаком этого было то, что я стал много шутить, и не про морг, а так, о жизни. Шутил я настолько удачно, что сокурсник чуть не падал со стула, и даже Женя несколько раз улыбнулась, а один раз и вовсе хихикнула. Я видел, с каким напряжением она старалась игнорировать мой юмор и как после каждой своей улыбки становилась подчёркнуто угрюмой и словно просила у Вергилия взглядом прощения. По-моему, её ужасно огорчало, что жалкое и суетное шутовство случайного человека имеет на неё воздействие, ведь это шутовство низводило место, священное для неё, до уровня свободной хаты для пьяных посиделок. Вергилий, впрочем, тоже улыбался, когда я шутил, но его улыбку можно было трактовать иначе: будто смешны ему не мои шутки, а я сам. Наконец, он смерил меня внушительным взглядом и, оборвав мою очередную шутку на середине, сказал:
– Пойдём освежимся?
– Ты о чём? – спросил я.
– О чём, о чём? О том. Побывать в морге и не сходить туда (он едва заметно кивнул на дверь) – какой тогда смысл сюда приезжать? Разве что поржать.
– Ну, хорошо, – сказал я. – Надо так надо.
Мы с Вергилием поднялись со стульев, глядя друг другу в глаза. Сокурсник, наскоро закинув в себя длинную гроздь лапши быстрого приготовления, вытер руки о штаны и встал, чтобы составить нам компанию. А Женя странным образом уже стояла у двери, по-собачьи преданно глядя на Вергилия. Кажется, ей не терпелось загладить перед ним вину за смех над моими шутками.
Мы вышли в коридор, где электричество звенело уже так, как звенят тысячи насекомых в жаркую южную ночь. При этом свет выбивался из плафонов лишь жалкими нервными плевками. Вдоль стен валялось множество тряпок, но это не создавало впечатления, что здесь уделяют особое внимание чистоте. Казалось, тряпки нужны лишь для того, чтобы впитывать какую-то влагу, вечно сочащуюся из-под стен.
Вергилий остановил нас около двустворчатой дощатой двери.
– Вот мы и пришли, – сказал он и посмотрел на меня испытующе. Я отвечал ему спокойным взглядом.
Затем мы минут с десять молча стояли перед этой дверью. Зачем это было нужно – не знаю. Наверное, для нагнетания страха во мне и создания медитативного настроя в Жене. От нечего делать я стал рассматривать дверь. На ней шелушилась серая краска, из-под которой выглядывала зелёная. Из-под зелёной кое-где показывалась жёлтая, а там, где шелушилась и жёлтая, можно было видеть пятнышки первичной, грязно-розовой, краски. Наконец, Вергилий, словно поймав за хвост подходящее мгновение, быстро открыл ключом замок. Створки раскрылись. Мы увидели ещё одну дверь, тоже двустворчатую, но уже железную. Её нам, слава Богу, не пришлось разглядывать так долго, Вергилий сразу щёлкнул засовом и довольно резко, с привычным расчетом силы, толкнул створки. Эти железные звуки на секунду напомнили мне о железной дороге, о товарняках, которые едут неизвестно куда, останавливаются в каких-нибудь тихих маленьких городах, и снова едут неизвестно куда. Глядя на них, особенно по весне, чувствуешь необъяснимую зависть и жадность к жизни. Много, много раз хотел я запрыгнуть в какой-нибудь из вагонов только что отчалившего состава и, заручившись одним лишь слепым и безграничным доверием к жизни, уехать навстречу новому. Что меня каждый раз останавливало? «Эпоха всепроникающего Екклесиаста»? Не знаю. Об этом можно начать отдельный рассказ.