В одно утро, когда морозы наступающей зимы засадили всех в теплых покоях, Простаков после завтрака завел речь мимоходом о прошедших случаях жизни своего гостя.
— Понимаю, — сказал князь, — и сейчас удовольствую ваше желание. Хотя и не раз буду краснеть, но охотно приношу сию жертву вашему дружелюбию.
Простаков дал знак дочерям, — они поднялись и хотели выйти, как князь, удержав их, сказал отцу:
— Успокойтесь, добрый человек; повесть моя детям вашим во многом будет уроком. — Таким образом все уселись, и его сиятельство начал:
— Родина моя в селе Фалалеевке, что в Курской губернии. Она славна своим хлебородней и наполняет житницы Петербурга и Москвы; но странный в нем недостаток, буде так сказать можно, есть тот, что там столько князей, сколько в Малороссии дворян, а в Шотландии — графов. Одно другого стоит.
Надобно отдать справедливость, что наши князья гораздо умнее иностранных графов. Там, как слыхал я нередко, граф-отец, вставая с войлочной постели, говорит сыну: «Что, граф, чисты ли мои сапоги?» — «Как же, ваше сиятельство, вот у меня и руки еще в ваксе». А графиня-мать, чистя на поварне кастрюлю, говорит своей дочери: «Что, графиня, доила ли ты корову?» — «Как же, ваше сиятельство, у меня еще и теперь ноги в навозе и на лбу шишка, — так проклятая лягается».
Наши русские князья сто раз умнее. Они занимаются хлебопашеством, хозяйством, пашут, жнут, продают хлеб и живут мирно и братски с крестьянами своими и чужими, и только в большие праздники, собравшись в шинки, объявляют о княжестве своем, если бы какой грубиян не устрашился нанести кому-либо удар, что не очень редко случалось.
Из таковых князей был почтенный родитель мой, князь Симон Гаврилович Чистяков. При кончине своей он сказал мне: «Оставляю тебя, любезный сын, не совсем бессчастным: у тебя довольно поля есть, небольшой сенокос, огород, садик и, сверх того, крестьяне Иван и мать его Марья. Будь трудолюбив; работай, не стыдясь пустого титула, и бог умножит твое имущество».
По кончине отца я несколько времени свято исполнял его завещания: но, конечно, демон вражды позавидовал моему спокойствию и вмешался в дела мои.
Подле моего домика жил князь Сидор Буркалов и с ним хорошенькая дочка его княжна Феклуша. Ее черные глазки, ее алые щечки, — словом, я полюбил Феклушу; но жениться на ней отнюдь не думал, ибо у князя, отца ее, только и была одна крестьянка, то есть княжна, дочь его; впрочем, ничего и никого не было, а сверх того, что и осталось после покойной жены, он по неосторожности или грустя по ней, время от времени переносил к жиду Яньке, корчмарю нашей деревни. Итак, я твердо решился не свататься за прекрасную Феклушу, однако ж любил ее и стал невольным образом следовать за нею всюду. Она то заметила и, казалось, была не недовольна.
Однажды, встретив ее, согбенную под коромыслом, сказал я с сожалением: «Ах, княжна! тебе, конечно, тяжело?» — «Что ж делать», — отвечала она закрасневшись. Я взял ведры и донес до дому. «Спасибо, князь», — сказала она. Я потрепал ее по плечу, она пожала мою руку, мы посмотрели друг на друга, и она сказала: «Завтра рано на заре буду я полоть капусту», — и остановилась. «Я пособлю тебе», — вскричал я, обнял ее и поцеловал. Она немного показалась сердитою, оттолкнула меня и ушла.
«Ну, — думал я, оставшись один в своем покое, — она рассердилась и, верно, меня не любит». Погрузившись в печаль, вышел на огород свой и ходил в большой грусти. Скоро, однако, утешился. О чем я печалюсь? Она так весело на меня сегодни смотрела. Если не выйдет на огород полоть капусту, то, верно, сердита, а если выйдет, то я побегу помогать ей.
Решась таким образом, я с нетерпением ожидал зари. Ходил по огороду, вытянувшись и не смотря ни на что, шагал по грядам, ломал и давил все, упоен будучи восторгом. Наконец появилась заря. Остановя дыхание, приближился я к плетню, огороды наши разделявшему, устремил глаза сквозь прутья, и взоры мои неподвижно уставились на капустной гряде. Заря становилась алее и ярче, — Феклуши нет как нет. Сердце мое билось необычайно. Если колебался подсолнечник, я вздрогивал. «Это она», — думал я; но подсолнечник переставал колебаться, а Феклуши не было. Отчаяние клубило сердце мое. Я отнял голову от забора и печально взглянул на взошедшее солнце. Свидетель горести моей, зачем кажешься ты? Вдруг подул сильный ветер, и что-то необыкновенно зашумело. «Вот она! — вскричал я громко, не могши удержаться, — вот наконец прекрасная княжна Феклуша!» С сильным уверением о ее прибытии вскарабкался я на забор, вмиг осмотрел все, и что ж увидел? Ужас обнял меня! Воробьиное пугало, ветром поваленное в горох. С раздирающимся сердцем слез я с забора, взглянул на свой огород и ахнул. Холодный пот выступил у меня на лбу. Проклятая княжна, неблагодарная Феклуша! Все переломано и потоптано для тебя, и тебя нет! Прекрасные мои бобы, дорогие огурцы, прелестные тыквы, куда вы теперь годитесь! О я, злодей!.. Рыдая неутешно, пришел в свою избенку и решился не выходить по крайней мере пять дней, и сдержал свое слово до самого вечера. Тут нетерпение мною овладело, и я вышел за вороты: знал я, что в это время и она также выходит. И в самом деле, она уже стояла. С презрением отворотился я в другую сторону, решаясь не смотреть на нее, и не смотрел по крайней мере с минуту.
— Князь! — сказала она вполголоса, и я вмиг обернулся.
— Что? — отвечал я со вздохом, — чего ты еще от меня хочешь? У меня уже нет другого огорода. Поди посмотри, жестокосердая! Сердце твое обольется кровию. И самый злой турка не мог бы хуже сделать! Но сила любви… — Она подошла ко мне, взяла тихо за руку, пожала и сказала с улыбкою:
— Я видела сегодни огород твой, догадалась, отчего он так перепорчен, и слезы у меня навернулись.
— Только? А я так плакал неутешно.
— Ну, милый мой, успокойся, — сказала она еще ласковее. — Ты знаешь тот большой подсолнечник, что в углу, на правой стороне у бобовой беседки?
— Как не знать! — подхватил я весело и, взяв ее за руку, хотел обнять; но, вспомнив вчерашнее, вдруг отшатнулся.
— Там буду я, как скоро батюшка придет от проклятого жида и уснет: он понес сегодни серебряные мои серьги и шелковый платок, последнее имущество, оставшееся мне после покойной матери.
— Ах! милая княжна, — вскричал я с восхищением, — ты сегодни ж получишь две пары серег и два платка; после матушки кое-что осталось, а покойный батюшка не знал и дороги к жиду Яньке.
Мы расстались; а дождавшись зари, перебрался я через забор с своими подарками и тихонько вошел в бобовую беседку. «Жестокий князь Сидор, — говорил я тихонько, — ты забавляешься с жидом, а я страдаю». Прошел час, Феклуши нет. Одурь взяла меня. Я подумал, не хочет ли она поступить со мною по-вчерашнему, и поклялся своим и ее ангелом, что с огородом ее поступлю хуже, чем с своим.
Наконец, спустя немного солнце мое засияло: княжна явилась. Мы сели в беседке, помирились во вчерашнем. Я предложил ей мои подарки, она приняла благосклонно, и утренняя заря застала нас в разговорах самых дружеских.
— Ах! какая нечаянность! Могла ли я об этом подумать? — вскричала Феклуша. Расставаясь, она заплакала:
— Неужели ты меня оставишь после всего?…
— Никогда, милый друг, — вскричал я торжественно, — скорее пусть сгорит дом и градом побьет поля мои. Завтре же иду к князю Сидору и буду свататься; он, верно, не откажет.
— О! конечно, — сказала она, утерла свои слезы и удалилась.
Не знаю, как я мог клясться ей в верности и охоте свататься, когда за минуту до ее прибытия о том и не думал. Конечно, причиною тому было разгоряченное воображение, пылающая кровь, что в тогдашнее время мне и самому показалось, будто бы я никогда не имел другого намерения, как жениться на Феклуше, и был собою очень доволен. Но ах! как скоро взлез на забор и взглянул на огород, сердце мое возмутилось и охота жениться на княжне Феклуше почти отпала. Я вступил в избу и переродился. «Как же глуп ты, князь Гаврило Симонович! — вскричал я со вздохом, — зачем обещал ты свататься, да еще и сегодни! Хоть бы отложил на неделю. С каким намерением женюсь я? Хлеб мой не убран, огород вытоптан: чем жить?»