Не ведал, не гадал Михайло, что судьба еще столкнет его со старым врагом.
Опять зачастил он к яме колокольной. Не везло мастерам. Осенью прошлого 1734 года, когда был Михайло в Киеве, колокол начали отливать, да вдруг отчего-то печи разорвало, и медь в землю ушла. Сильно горевал Иван Моторин.
Михайло задумался. Ежели бы мастера знали законы физики и механики, охлаждения и нагревания тел, наверняка не случилось бы досадной помехи.
А будь на их месте он? Нет, не сумел бы помочь. Ведь и ему до конца непонятны все эти законы. Пока только глаза и руки могут выручить мастеров.
Испорченные печи решили разобрать, оставшуюся медь изъять. Печи переложить по-новому. Всю форму, в которую металл льют, перебрали до основания — дознавались, нет ли повреждений.
Михайло еле отмывал от глины руки. Приходил домой — валился спать от усталости. А тут еще беда — внезапно Иван Моторин скончался.
Наконец в ноябре 1735 года под присмотром Моторина-сына вновь зажгли литейные печи. Всю ночь полыхал огонь у огромной ямы. От его вспышек плясали гигантские тени суетившихся людей, белый столб Ивана Великого розовым казался. Через полутора суток металл расплавился, первую печь открыли — медь в форму пошла. Всего четыре печи было, и поочередно металл из них выпускали. Михайло что есть силы раздувал мехи, на нем дымилась одежда.
Все дожидались утра. И вот возник огромный, невиданный до того колокол. Воистину это был царь среди всех колоколов!
Раскаленный колокол медленно остывал. Все более зримо проступало на нем огромное изображение императрицы Анны Иоанновны, несущей яблоко державы[35]. Михайло радовался удаче мастеров.
А дела академические шли своим чередом, Ломоносова вскоре перевели в высший класс — философии. Ревностно продолжал он штудировать книги в библиотеках академической и Киприянова, а теперь еще при Печатном дворе. Но снова томила скука, снова прислушивался он и разведывал: не готовится ли куда новая экспедиция. Но все было тихо на Москве… И вдруг нежданная радость! Из столицы пришел указ прислать для обучения в университете при Санкт-Петербургской академии наук двадцать наиболее достойных. Двадцать найти не смогли, но двенадцать «не последнего разумения» готовились отправить. Ломоносов и Виноградов значились в числе первых.
…В этот морозный вечер заснеженная Москва была похожа на сказочное царство, сквозь голубой иней весело мигали огоньки домов. Или так казалось Михайле?
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Неугомонный
Открылась бездна звезд полна;
Звездам числа нет, бездне дна.
Юная столица Российской империи была утверждена Петром Великим на топких берегах унылого севера. Казалось, властная рука рассекла эти обширные и скудные земли — и вот возникли широкие улицы и площади, а на них каменные дома, крепости, башни.
«Какой величавый, чинный город, — думал Михайло. — Да только холодный. Не то что деревянная матушка Москва, где все постройки словно сбились в кучу, и оттого как-то тепло…»
За пять прошедших лет Ломоносов успел привыкнуть к живописной сутолоке Москвы.
На светло-зеленом небе лениво погасала оранжевая заря. Тонким длинным перстом зловеще чернел шпиль Петропавловской крепости, той самой, в которой умер Иван Посошков. Угрюмо застыли ее бастионы. Окруженное рвом здание Адмиралтейства тоже служило крепостью. Верфи, провиантские магазины-склады, торговый Гостиный двор и за скованной льдом, запорошенной рекой Невой — Академия наук…
Еще в 1724 году Петр I обратился к Лаврентию Блюментросту, своему лейб-медику:
— Поелику ты в голландском городе Лейдене с тамошней академией досконально ознакомился, получив в ней звание доктора медицины, то назначаю тебя президентом учреждаемой мной отныне академии в Санкт-Петербурге.
Блюментрост, уже привыкший к, казалось бы, неожиданным, а на самом деле тщательно обдуманным решениям государя, на этот раз был все же озабочен. От Петра не ускользнуло выражение лица лейб-медика.
— Знаю, что мыслишь. Ученых, мол, в России нет — какую же академию из ничего содеять можно? Да, у нас обученных наукам людей пока нет, но умных от натуры — превеликое множество. А посему надлежит тебе, не мешкая, вступить в переписку со всеми академиями европейскими и с учеными, коих тебе довелось знать близко. Пиши им, что жалованье за обучение российского юношества станут они у нас получать больше, чем дома. Труды их будут печататься на латыни в нашей академической типографии незамедлительно, дабы профессора иных земель могли пользоваться оными. Договора заключай на пять лет, после чего каждый — вольная птица: хочет — домой летит, не хочет — у нас трудится… Такое же поручение дал я библиотекарю моему и хранителю кунсткамеры Иоганну Шумахеру, отбывающему в заморские земли. Советник Берг-коллегии Василий Никитич Татищев на днях в Швецию отправляется, чтобы углубить там познания в рудничном деле, так и ему мое поручение передашь. Все ли тебе понятно?
Блюментрост поклонился:
— Все ясно, государь, кроме одного. Кто сможет обучаться у иноземных профессоров, коли они сами русского языка не разумеют?
— А у нас в школах морской, артиллерийской и иных, равно как в академиях Московской и Киевской, латыни обучают, на коей все профессора иноземные изъясняются и трактаты пишут. Правда, не хотелось бы мне из этих в университет академический брать юношей — они к своему делу должны быть приставлены. Вот ежели из академий…
Через полгода царь Петр внезапно скончался, а вскоре умер и Блюментрост. Между тем в Санкт-Петербург по договоренности понаехали иностранные ученые. Из царской казны им шли деньги, сочинения их исправно печатала академическая типография. Университет же пустовал. Знатные иностранцы, окружавшие Анну Иоанновну, не очень спешили с приглашением студентов в его стены.
Наконец, русские вельможи стали высказывать Шумахеру и управляющему академией барону Корфу недовольство тем, что в академии одни немцы подвизаются. Вот тогда и пришлось выписать из Московской академии лучших учеников для зачисления их в университет.
Москвичей поселили в одном из академических корпусов, в просторной, свежевыбеленной комнате с кафельной печью. В пути они продрогли и теперь с наслаждением грелись у теплых гладких изразцов. На другое утро приставленный к ним отставной поручик Василий Ферапонтович Попов повел их к управляющему академией барону Корфу.
Ужаснувшись одежде прибывших, Корф приказал эконому выдать им новое платье и обувь. Пока портной обмерял аршином чинно выстроившихся в коридоре вчерашних школяров, Михайло заметил, как мимо прошмыгнул какой-то человечек с лисьей мордочкой…
Старое, залатанное полукафтанье сменили на полотняные рубахи. Выдали башмаки и чулки — зимние и летние, а также по частому гребню и куску ваксы.
Столица готовилась ко дню рождения императрицы.
Снег на Неве расчистили, и по скользкому темно-синему льду, при огромном стечении жителей столицы, глазеющих с обоих берегов реки, двинулась торжественная процессия. Впереди несли аллегорическое изображение «Благоденствующей России». Шли «гениусы» — юноши в длинных белоснежных, словно бы ангельских, одеяниях. Они несли «роги изобилия», искусно сшитые из мешков. В окружении свиты шествовала сама императрица Анна Иоанновна — высокая, грузная, в малиновой с меховой оторочкой шапке.
А вокруг нее кувыркались, плясали и кривлялись шуты — карлики и карлицы, разодетые по последней моде: в белых париках, камзолах, в коротких панталонах и крохотных шубках. Тут же толпились арапы и арапки, наряженные в желтое и лиловое.
Поодаль шла свита. В огромном парике с мелкозавитыми буклями надменно вышагивал Бирон — первый советник царицы. Сановники переговаривались между собой только по-немецки.
35
Яблоко державы — символ царской власти. Представлял собой небольшой золотой шар с вделанным в него крестом.