На другой день Ломоносов отправил Корфу и Шумахеру оду. А с ней — пространное письмо-полемику с книгой Тредиаковского «Новый и краткий способ к сложению российских стихов».
Берграт держал их впроголодь. Виноградов получал из дому посылки. Рейзер разыскал во Фрейбурге дальних родственников и подкармливался у них. Рослый, могучий Ломоносов страдал. Разговоры с Генкелем не вели ни к чему. Тот недоуменно таращил глаза и, возмущенно подергивая плечами, всякий раз молча совал копию своего письма к Корфу с подчеркнутой красным карандашом фразой:
«Моим любезным ученикам нет никакой возможности изворачиваться двумястами рейхсталеров в год».
— Петербургская академия платит ему по двести талеров за каждого из нас, — проговорился Ломоносов кому-то из фрейбургских буршей. — А с немецких учеников он и вовсе получает по сотне, хотя стол у них тот же!
Слова эти дошли до Генкеля. С той поры он возненавидел Ломоносова и, как мальчишку, заставлял выполнять подсобные, работы — например, растирать сулему.
«И когда я от оного отказался, — писал Ломоносов Корфу, — то он меня не токмо ни на что не годным назвал, но и спросил, не хочу ли я лучше сделаться солдатом, и, наконец, с ругательством меня из комнаты выгнал».
На другой день Михайло на занятия не пришел. Не явился ни на второй, ни на третий. Написал берграту исполненное достоинства письмо. Хотя и называл в нем Генкеля мужем «знаменитейшим», однако напоминал, что сказанное им при посторонних никто терпеливо сносить ему, Ломоносову, не приказал.
…Он явился к берграту с Виноградовым и Рейзером. На всех были изрядно обтрепанные еще марбургские камзолы. Решительно наступая на Генгеля, пытавшегося, как всегда, отделаться безмолвным пожиманием плеч, Михайло потребовал положенных денег.
Генкель струсил. Брызгая слюной, он завизжал и пригрозил городской стражей.
Ломоносов решил уйти из Фрейбурга, несмотря на уговоры приятелей. «Во Фрейбурге, — напишет он в Петербург, — мне не токмо нечего было есть, но и нечему было учиться». В самом деле, Генкель оказался только ремесленником от науки, и Ломоносов подводил итог своему пребыванию у Генкеля:
«Сего господина могут почитать кумиром не токмо, которые коротко его не знают, а я бы не хотел поменяться с ним своими знаниями, хотя и малыми, однако основательными… а посему не вижу причины почитать его своей путеводной звездой».
Ждать вызова из академии было бесполезно. Нужно разыскивать русского консула Кейзерлинга, а он, по слухам, на весенней Лейпцигской ярмарке.
Из Фрейбурга в Лейпциг. Из Лейпцига — через всю Германию — в Кассель. Кейзерлинга и след простыл… Из Касселя — в милый сердцу Марбург.
В солнечный, но нежаркий, с ветерком, день в реформатской церкви было малолюдно. На венчание Михайлы, сына Васильева Ломоносова, и Елизабет Христины Цильх пришли мать невесты, тетушка Гольдштаубе да пять или шесть соседей.
Но наслаждаться семейным счастьем, пока не устроены дела, Ломоносов позволить себе не мог. И недели через две, взяв заплечный мешок с сухарями да фляжку с водой, ушел во Франкфурт. Оттуда водой добрался до Голландии: городов Роттердама и Гааги. Он хотел заручиться помощью влиятельного русского консула графа Головкина. А тот даже принять не соизволил.
Побродил по голландским торфоразработкам, присмотрелся, как поставлено дело. Одно время работал в Гарце у знаменитого металлурга и химика Крамера.
В Амстердаме чуть не нанялся на судно, отплывавшее в Россию. Да нежданно-негаданно встретился с архангельскими земляками — далеко забирались поморы с рыбой, пенькой и кожами. Те изумились его оборванному кафтану, опоркам, из которых выглядывали пальцы. И словом не обмолвились, что всем селом до сих пор платят за него подати. Спросили только, как живет, что поделывает. Ломоносов усмехнулся.
— Про таких горюнов, как я, дядя Савелий — жив он? — хорошую поговорку знает: «Вопрос: что-де бос? Ответ: сапогов нет». С голоду не помираю — вот эта черниленка меня кое-как кормит: прошения бедному люду строчу. Ну, а на остальное пока не хватает. Отцу, конечно, про мой гардероб не говорите. Это временное!
Земляки покряхтели, раскошелились. А от самовольного возвращения в Петербург решительно отговорили.
— Таможенный досмотр без правильного паспорта не пропустит. Не поглядят, что студент, сразу в подземелье сволокут. А там — кнут и дыба. Только тебя и видели…
После дорожных мытарств знакомый домик показался особенно уютным. Сиреневые кусты под окнами машут тяжелыми пахучими гроздьями. Пообедав, Михаил Васильевич дремлет в кресле и в полусне видит Лизу, бесшумно передвигающую посуду.
— Михаль Васильевич, да вы совсем уснули! — слышит он приятный грудной голос Лизы и ее смех. — Вот выпейте крепкого кофе — и сразу станет легче. Ну же, поднимайтесь! — И она тянет его за руку к столу.
К кофе пожаловала вдова Цильх. Украдкой вздыхая, смотрит она на избранника своей Елизабет. Будет ли от него толк, кто знает?.. Вернулся весь оборванный, хорошо еще что платье покойного мужа впору пришлось.
Молодые вышли погулять. Лиза, как всегда, шла молча. Ее немногословность нравилась Ломоносову — часто занятый своими мыслями, он не любил, когда его отвлекали праздными разговорами. Но сейчас его охватило непреодолимое желание рассказать этой спокойной и желанной девушке про свои скитания и приключения.
Лиза, наклонив голову, внимательно слушала. Ее ясные глаза то улыбались, то с испугом смотрели на него, а то наполнялись слезами.
— Да вот еще что было. Иду я в Марбург, устал и есть хочу. Вижу, крыши, показались, деревья, а там и низенькая таверна. Жареным пахнет так, что у меня все переворачивается, а денег и в помине нет.
— Так совсем ничего и не кушали? Ужасно! Не говорите, я не могу слушать.
Ломоносов поднес к губам руку Лизы, помолчал и продолжал снова:
— Но я к тому, что из-за этого все дальше и пошло так скверно. За длинным столом сидели прусские солдаты с багровыми пьяными лицами. Капрал обнял меня и почти силой усадил за стол. Я плохо слышал его. Он, кажется, говорил, что королю Фридриху нужны такие бравые молодцы. Ты ведь знаешь, вербовщики не скупятся на похвалы, — смущенно добавил он.
— Ох и редко ж вы смущаетесь, Михаль Васильевич! — засмеялась Лиза. — Даже приятно посмотреть, как покраснели… Что же дальше?
— Захмелел я быстро. Утром очнулся, смотрю, на мне красная повязка — значит, поверстан я.
— А вербовщик, что он сказал вам?
— Я и не видел его больше. Он свое дело сделал. Меня же одна мысль донимала — бежать! Ибо знал я: с пруссаками шутки плохи. Множество людей погибает, схваченных вот так же вербовщиками. От них до смерти не вырвешься… Повели нас в крепость Безель. Счастье мое, что караульня окошком на вал крепостной выходила. Дождался рассвета и по выступам в стене осторожно спустился. Ров, наполненный водой, переплыл, на вал поднялся. Озираюсь — и сердце замерло: впереди еще один ров, с водой до краев, а в смотровой башне, обняв ружье, часовой дремлет.
Лиза, побледнев, прижалась к Ломоносову.
— Вобрал в себя воздух, нырнул и поплыл под водой. Пригодилась архангельская выучка! Сам не помню, как второй бугор перевалил. Побежал что есть духу! Слышу глухой выстрел вестовой пушки. Спохватились!.. Вот и конский топот. Погоня все ближе. А тут — спасительная сосна на границе Пруссии с Вестфалией! Я-то пробежал ее, а они назад повернули.
Лиза долго не могла успокоиться и все гладила его рукав.
16 ноября 1740 года Михаил Васильевич написал в Петербург. Объясняя вынужденный уход от Генкеля, сообщал, что времени не тратит попусту: «Упражняюсь в алгебре, намереваюсь оную к теоретической химии и физике применить».