Владычествовал в ней перегонный куб. Ломоносов сам соорудил его из огромной бутыли. Мастеровые облицевали куб медью. К верхней части плотно привертывалась такая же медная крышка с выбитым на ней затейливым травяным орнаментом.
Печи топились древесным углем, огонь раздували мехами. На полках живописно расположились десятки колб, реторт, мензурок, пузырьков белого и зеленого стекла, ступки для толчения всевозможных химикатов, воронки для переливания жидкостей и еще какие-то замысловатые чашечки, формочки, скляночки. И весы: простые торговые, ручные аптекарские, пробирные, серебряные. Все выверенные с точностью до унции[43].
Ломоносов проводил в еще недостроенной лаборатории целые дни. Работал и вечерами при неровном пламени свечей.
Однажды заглянул к нему Виноградов. Ломоносов, одетый в колпак и старую хламиду, возился у тиглей.
— Да ты как алхимик, что колдует над своими снадобьями в поисках золота, — улыбнулся Митяй.
Михаил Васильевич вытер руки.
— Что не видно тебя?
Виноградов покраснел.
— А, понимаю… И у тебя, брат, зазноба? Ну что ж, давно пора!
— Не только в том дело, — смущенно стал оправдываться Виноградов. — Задумал я фарфор добывать из глины. Не все ж его в других странах получать. Опробовал наши глины отечественные и с помощью химии получил-таки, кажется, минеральную массу, ни вязкостью, ни цветом иноземной не уступающую. О том специмен подал.
— Рад душевно за тебя! Коль чем помочь смогу, готов! Ученый немец Либих пишет, что химия всего-навсего служанка лекарей, для которых приготовляет рвотные и проносные снадобья. Ну уж нет! Химия — наука подлинная. Ее триумф еще впереди!
Ломоносов отошел к окну, вернулся и продолжал:
— Великая задача химии, как и физики, — познать непознанные, скрытые движущие силы материи, чтобы управлять ими. А желаемых тайностей достигнет лишь тот неусыпный натуры рачитель, который научится в химии через геометрию вымеривать, через механику развешивать, а через оптику высматривать!
Тем временем возобновлялись публичные заседания Академии наук, устраивать их решили трижды в год. 6 сентября 1749 года с «Похвальным словом» императрице Елизавете Петровне должен был выступить Ломоносов, а с докладом «Происхождение народа и имен российских» — профессор истории Миллер. Однако из Москвы, где пребывал в те дни двор, пришло распоряжение Разумовского: с заседанием повременить.
Шумахер встревожился и стал выискивать причину отсрочки. «Уж не в докладе ли Миллера», — подумал он и спешно поручил четырем профессорам и двум адъюнктам освидетельствовать сочинение историка.
Прежние заслуги Миллера были бесспорны. Десять лет самоотверженно собирал он в Сибири старинные грамоты, нашел в Тобольске замечательнейшую «Сибирскую летопись» Ремезова, написал ценный труд «История Сибири». Однако, объясняя происхождение и название русского народа, он ухватился за так называемую норманскую теорию умершего десять лет назад петербургского академика Готлиба Байера. Вслед за Байером он утверждал, что первыми русскими князьями были варяги, пришедшие с дружинами из Скандинавии. Они, мол, принесли и слово «россы» — так называлось будто бы одно из шведских племен.
Ломоносова глубоко возмутила эта неправда. В своем отзыве он писал, что доводы Миллера «темной ночи подобны». «На всякой почти странице — русских бьют, грабят, благополучно скандинавы побеждают…», «если бы господин Миллер умел изобразить живым штилем, то бы он Россию сделал толь бедным народом, каким еще ни один и самый подлый народ ни от какого писателя не представлял».
Недаром еще в Киеве изучал Ломоносов летописи и другие исторические свидетельства. И теперь он развернул перед Миллером цепь бесспорных доказательств самобытного происхождения славян. Они не обращались к варягам, ибо у них были свои храбрые военачальники. Подробно перечислив, где какие славяне жили и на каком славянском языке говорили, он заключал:
«А чтобы славянский язык толь широко распространился, надобно было весьма долгое время и многие веки, а особливо, что славянский язык ни от греческого, ни от латинского, ни от другого какова известного не происходит».
Рассуждения Миллера были вредны: они сводились к тому, что русский народ всем (и даже своим названием) обязан иноземцам. Вслед за Байером Миллер выводил слово «Русь» от шведских «россов», «Владимир» — от «Валтмара», а «Всеволод» — от «Визавальдура».
Опровергнув доводы противника, Ломоносов и тут не мог удержаться от каламбура:
«Ежели «Байеровы перевертки» принять за доказательства, то подобным образом можно утверждать, что имя Байер происходит от российского Бурлак».
На торжественном заседании 26 ноября 1749 года Ломоносов выступил, как то и было предусмотрено, с «Похвальным словом» — панегириком Елизавете. Он вложил в уста императрицы свои мысли:
«Обучайтесь прилежно. Я видеть Российскую академию, из сынов российских состоящую, желаю. Постарайтесь в обогащении разума и в украшении российского слова. В пространной моей державе неоцененны сокровища, которые натура обильно производит, лежат потаенны и только искусных рук ожидают. Прилагайте крайнее старание к познанию естественных вещей».
Среди гостей выделялся изысканной одеждой и тонкими чертами лица молодой вельможа. О нем, перешептываясь, говорили, что граф Иван Иванович Шувалов с каждым днем входит все в больший фавор[44]. Шувалов присматривался к Ломоносову. Ему нравились ломоносовские оды, писавшиеся по указу академии ежегодно «на день восшествия на престол ее величества государыни-императрицы Елизаветы Петровны». Оды печатались на отличной бумаге и подносились Разумовским царице. Шувалов и сам пробовал писать стихи, да у него не выходило так стройно и громкозвучно.
Ломоносов привлекал его и как человек неукротимого творческого темперамента.
Так у Михаила Васильевича появился при дворе влиятельный защитник, или, как тогда говорили, «покровитель».
Вскоре Михаил Васильевич увлекся новым важным делом.
Еще в киевском Софийском соборе удивляли его нетленные, нс поддающиеся времени произведения мастеров Древней Руси. Они были искусно составлены из кусочков смальты и назывались мозаиками. А в петербургском доме вице-канцлера Воронцова увидел он итальянские мозаики — граф привез их из Рима.
Ломоносов расспрашивал о мозаиках у живописцев недавно основанной Академии художеств, рылся в библиотеках — о способе изготовления смальты не сообщал никто.
Михаил Васильевич просит графа Воронцова дать ему на время одну из картин. И, получив ее, затворяется в лаборатории, внимательно изучает.
Через два года он преподнес Елизавете мозаический образ богородицы. Изображение переливалось всеми цветами радуги. Изумрудный цвет соседствовал с темно-красным, небесно-бирюзовый — с солнечно-желтым…
— Как же это получилось у тебя, Михаила Васильевич, уж больно красиво да мудрено? — спросил заглянувший в мастерскую Попов.
— Да пришлось-таки повозиться! Ведь нужно было раздобыть более четырех тысяч кусков смальты. Поверишь ли, около трех тысяч експериментов сделал в стеклянной печи!
Императрица осталась очень довольна. Да и Разумовский расщедрился. Отрядил-таки Ломоносову двух смышленых учеников из рисовальной палаты — Ефима Мельникова и Максима Васильева.
Теперь вместе с помощниками Михаил Васильевич трудился над четырьмя портретами Петра Первого.
Суров, мужествен и прост на них русский царь. Таков, каким запомнился он народу, что сложил бывальщины о его мудрости и смелости. Ломоносов выполнил также портреты Петра Шувалова, Елизаветы, Александра Невского, картину «Полтавская баталия», на которой Петр изображен бесстрашно скачущим впереди войска.
Сочные, переливчато-красочные, «нетленные» ломоносовские мозаики полюбились столичной знати, и мастерская начала получать заказы. Изготовляя смальт, Ломоносов убедился, что одновременно может с успехом вырабатывать цветное стекло. Вот бы фабрику, хоть маленькую, построить! Тут многое зависело от Ивана Ивановича Шувалова, и он обращается к нему и устно, и со стихами, и с письмами.