Выбрать главу

Та напряженная работа, которая шла в камерах и палатах Академии, весьма своеобразно воспринималась при Дворе и в обществе, В то время не было распространено представление о самоценности науки, фундаментальных исследований как таковых. Подписывая в 1724 году указ о создании Академии наук, Петр видел в ней не столько Научное, сколько научно-практическое и учебное заведение, которое могло бы приносить непосредственную пользу экономике, морскому делу, готовить различных специалистов. И это был характерный для того времени подход к науке. В академиках-профессорах видели не ученых-теоретиков, а высокооплачиваемых специалистов по фейерверкам и геодезии, пороховому делу и практической медицине, хранителей забавных раритетов и поучительных древностей, знатоков мудреных и непонятных для профанов приборов, с помощью которых можно было рассматривать Луну, сделать поразительный физический или химический фокус.

Именно как на дорогое, но престижное развлечение (вроде заморского страуса), по-видимому, и смотрела Анна на «Де-сианс-Академию», как ее тогда называли. Императрица изредка посещала публичные научные лекции и показы, которые устраивали для высокопоставленной публики ученые, точнее — приказывала проводить их при дворе.

Академики, читая лекции и показывая опыты, не только просвещали присутствующих, но и стремились, в формах, доступных для совсем не академических мозгов императрицы и ее окружения, доказать очевидные «пользы» наук и необходимость их «приращения».

«В прошедшую субботу, — пишут «Санкт-Петербургские ведомости» 3 марта 1735 года, — ко двору были призваны Делиль и Крафт. Последний из них до обеда в высочайшем присутствии Ея в. с чирногаузенским зажигательным стеклом некоторые опыты делал, а ввечеру показывал… господин профессор Делил (Делиль, как мы помним, был астрономом мирового класса. — Е. Α.), причем Ея в. между прочими на Сатурн с его кольцом и спутниками чрез Невтонианскую трубу, которая на 7 футов длиной была, смотреть изволила. Ея и. в. объявила о сем свое всемилостивейшее удовольствие и приказала, чтоб как физическия, так и астрономическия инструменты для продолжения таких обсерваций при дворе Ея величества оставлены были».

То-то, наверное, горевал о судьбе дорогих инструментов Делиль, представляя, как к ним подберутся вездесущие и невоспитанные дети светлейшего герцога Курляндского!

Представлению о науке как прикладном и одновременно развлекательном виде деятельности немало способствовали и сами ученые. Связь науки с практикой была весьма тесной, и никого не удивляло появление в 1739 году академиков Л. Эйлера и Г. Крафта на испытании усовершенствованной ими лесопильной мельницы на Галерной верфи.

Прагматизм господствовал при дворе и в отношении к искусству, литературе, поэтическому слову. В 1735 году в Академии было организовано Российское собрание, целью которого было совершенствование русского языка. Им руководил В. К. Тредиаковский — первый поэт России анненской поры. Н. И. Новиков, поминая добрым словом Тредиаковского, писал: «Сей муж был великого разума, многого учения, обширного знания и беспримерного трудолюбия; весьма знающ в латинском, греческом, французском, итальянском и в своем природном языке, также в философии, богословии, красноречии и в других науках. Полезными своими трудами приобрел себе бессмертную славу».

Но многие современники и потомки думали о Тредиаковском иначе. Они писали о его «схоластическом педантизме», «бездарном трудолюбии», «бесплодной учености» и «варварских виршах». Драматична судьба Василия Кирилловича: коллега и соперник, даже враг Ломоносова, он начал свою жизнь не менее экзотично, чем великий помор. Поповский сын из Астрахани, он, как и Ломоносов, ушел в юности из дому, чтобы поступить в Славяно-греко-латинскую академию, из которой затем бежал за границу — в Голландию, а потом пришел во Францию, где обучался в Сорбонне различным наукам: философии, богословию, математике.

В 1730 году он вернулся в Россию и стал первым русским академиком. Его первая книга — перевод на русский язык романа француза П. Тальма́ «Езда в остров Любви» — сделала его знаменитым, модным поэтом, которого тотчас приблизили ко двору. Но впоследствии он испытал всю горечь судьбы придворного, точнее — дворового, поэта императрицы Анны. Она видела в нем лишь высокообразованного лакея, стихоплета, которому поручалось сочинение «публичных ораций», од и гимнов «к случаю» или непристойных куплетов — «для увеселения». Как повествует легенда, именно с сочинением скабрезных стишат якобы связан эпизод, о котором сам Тредиаковский вспоминал: «Имел счастие читать государыне императрице у камеля (то есть камина. — Е. А.) и при окончании онаго чтения удостоился получить их собственных Ея и. в. рук всемилостивейшую оплеушину». Так что в способности русского языка к версификации непристойностей убедились в нашем отечестве задолго до бессмертного Ивана Баркова.

Печально известная история 1740 года, когда кабинет-министр Артемий Волынский жестоко избил Тредиаковского как непослушного холопа, а потом, посадив в холодную, заставил учить сочиненные им же стихи к маскараду, хорошо отражает и отношение власти к поэту, и беззащитность сносящего унижения и побои поповского сына — творца «Телемахиды».

Да, поведение Тредиаковского в этой и других историях не отличалось благородством, у него не было той «упрямки», которой в спорах с сильнейшими так гордился Ломоносов. Но сравнивать этих, очень разных, людей не следует: современники, они начинали свой творческий путь в разных условиях и в разные десятилетия (Тредиаковский — в 30-е, а Ломоносов — в 40-е годы), и нам бы надлежало задаться вопросом о том, что было бы с Ломоносовым и его «упрямкой», если бы дерзости «нашего первого университета» выслушивал не мягкий, гуманный Иван Шувалов — фаворит Елизаветы Петровны, а герцог Бирон.

Как бы то ни было, анненская эпоха жестоко обошлась с Василием Кирилловичем. В ее вульгарной и тяжелой атмосфере он не нашел себе «ниши», где мог бы, подобно прочим академикам, творить, и довольно быстро превратился в сварливого неудачника, нудного жалобщика, болезненно страдающего от уколов и глумления критиков и публики (как он писал о себе: живу, «прободаемый сатирическими рогами»).

Одинокий, терзаемый недоброжелателями и собственными комплексами, «ненавидимый в лице, презираемый в словах, уничтожаемый в делах, осуждаемый в искусстве» (так он писал о себе в 50-е годы), Тредиаковский был глубоко предан словесности и с редкостным упорством и терпением писал, совершенствовал и переписывал свои труды. Автор десятков томов переводов и собственных поэтических и прозаических творений, блестящий знаток и теоретик европейской поэзии, он оказался бессилен против новых — более ярких, броских — талантов Ломоносова и Сумарокова, безжалостно отобравших у Василия Кирилловича в следующее (елизаветинское) царствование пальму поэтического первенства.

Но в 30-е годы, при всех своих проблемах и трудностях, Тредиаковский был все-таки первым поэтом и без него не обходились ни при дворе, ни в Академии, ни в театре. Дело в том, что кроме манежа, зверинца и «слонового двора» развлечься в Петербурге можно было по-настоящему только в театре.

Без театра вообще трудно представить себе анненскую эпоху, особенно долгие зимы, когда, прискучившись проделками шутов, сплетнями кумушек, стрельбой и катанием в санях по Першпективной, Анна со своими домочадцами отправлялась в театр.

«Оперный дом был у дворца, — вспоминает мемуарист, — имел вид большого овала с двумя галереями, а вокруг театра были тоже две галереи, одна над другою. Театр был внутри прекрасно украшен живописью и скульптурой (добавим от себя, что проект театра разработал великий Растрелли, а декорации и интерьер писал итальянский художник Джироламо Бон. — Е. Α.). Вокальная и инструментальная музыка была несравненна. Государыня, не могшая более, по причине суровой погоды, наслаждаться стрельбой, которая для ее удовольствия почти ежедневно устраивалась в Петергофе летом, являлась теперь всякий раз со всем двором, когда давали оперу, комедию или интермедию. Сверх того, всякому прилично одетому иностранцу, а также знатному бюргеру в Петербурге дозволено было присутствовать в числе зрителей, и притом без всякой платы, если только имевшие желание бывать в театре являлись вовремя, потому что караул получал затем приказание не впускать никого больше. В оперном доме могло поместиться до 1000 чeлoвeκ»22.