И вообще популярный миф — будто холодный климат мешает России конкурировать на равных с соперницами, к которым гео-
б.Г. Сироткин. Демократия по-русски, M., 1999, с. 6.
графия благосклонна, относится, скорее, к доиндустриальной эре, ко временам Монтескье. В современном мире северные страны более чем конкурентоспособны. Сравните, допустим, утонувшую в снегах Норвегию (ВВП на душу населения 54,360 долларов) с солнечной Мексикой (6.450). И даже ледяная Исландия (41,910) намного перегнала жаркий Ливан (5,880). А сравнивать, скажем, холодную Швецию (38,920) с горячей Малайзией (4,750) и вовсе не имеет смысла.
А что до российских расстояний, то, сколько я знаю, гигантские пространства между атлантическим и тихоокеанском побережьями едва ли помешали Соединенным Штатам добиться гарантий от произвола власти. Коли уж на то пошло, то, несмотря на умопомрачительные — по европейским меркам — расстояния, США оказались в этом смысле Европой задолго до самой Европы. Короче, похоже, что «расстояния» имеют такое же отношение к европейскому выбору России, как виноград или тюльпаны.
Другими словами, суть спора с В.Г. Сироткиным (я говорю здесь о нем лишь как о самом красноречивом из представителей «климатического» обоснования неевропейского характера русской государственности) сводится на самом деле к тому, определяет ли география судьбу страны. Сироткин уверен, что определяет. Рассуждения об «азиатском способе производства»4 и об «азиатско-византийской надстройке»5 пронизывают его статьи и речи.
Что, однако, еще знаменательнее, именно на этих рассуждениях и основывает он свои политические рекомендации: «рынок нужен... но не западно-европейская и тем более не американская его модель, а своя, евразийская (по типу нэпа) — капитализма государственного. Без деприватизации здесь, к сожалению для многих, не обойтись. Была бы только политическая воля у будущих государственников».6
Тут, впрочем, возникает интересная семантическая проблема. Что такое в конечном счете государство, если не корпорация чинов-
и Там же, с. 13.
Там же, с. 17.
Там же, с. 18.
ников, бюрократов? Так вот, допустим, что кто-нибудь провозгласил бы: «Наша главная цель — создать сильную бюрократию!» Проф. Си- роткин, надо полагать, первым бы от такого безумца отшатнулся. Но стоит слегка перестроить эту фразу и провозгласить, что «наша главная цель создать сильное государство» (не сильную страну, заметьте, но государство), как тот же проф. Сироткин тотчас проголосует за неё обеими руками. Кто бы объяснил мне эту странность поведения ученого, интеллигентного человека, прекрасно понимающего, что «государство» и «бюрократия» в сущности одно и то же? И как это связано с «азиатским способом производства», за который он готов стоять до последнего?
Старинным спор
Что сильнее всего удивило меня, однако, в реакции большинства моих оппонентов, это практически полное её совпадение с вердиктом классической западной историографии. Четверть века назад, когда я готовил к изданию в Америке очень еще приблизительную версию этой книги — ей впервые предстояло тогда увидеть свет под названием «The Origins of Autocracy»,[1] — споров о природе русской политической традиции тоже было предостаточно. Но тогда ситуация выглядела куда яснее.
На одной стороне баррикады стояли, как еще предстоит увидеть читателю, корифеи западной историографии, единодушно настаивавшие на том же самом, что защищает сегодня В.Г. Сироткин, на патерналистском, «азиатско-византийском» характере русской государственности. Между собою они расходились, конечно. Если Карл Виттфогель[2] или Тибор Самуэли[3] вслед за Марксом[4] утверждали, что политическая культура России по происхождению монгольская, то
Арнолд Тойнби был, напротив, уверен, что византийская,[5] а Ричард Пайпс вообще полагал культуру эту эллинистической, «патримониальной».[6] Но в главном все они держались одного мнения: Россия унаследовала её от восточного деспотизма.
Имея в виду, что по другую сторону баррикады стояли историки российские (тогда советские), которые столь же единодушно, хотя и не очень убедительно, настаивали на европейской природе русской государственности, непримиримость обеих позиций была очевидна.Что изменилось сейчас? Непримиримость, конечно, осталась. Парадокс лишь в том, что классики западной историографии неожиданно получили мощное подкрепление. Большинство высоколобых в свободной постсоветской России встало на их сторону. Прав оказался Георгий Петрович Федотов в своем удивительном пророчестве, что, «когда пройдет революционный и контрреволюционный шок, вся проблематика русской мысли будет стоять по-прежнему перед новыми поколениями России».[7]Старинный спор славянофилов и западников, волновавший русскую культурную элиту на протяжении пяти поколений, и впрямь возродился. И опять упускают из виду обе стороны, что спор их решения не имеет. Ибо намного важнее всех их непримиримых противоречий глубинная общность обеих позиций. Ибо и те и другие абсолютно убеждены, что у России была лишь одна политическая традиция — патерналистская (назовите её хоть евразийской, или монгольской, или византийской). Другими словами, обе стороны нимало не сомневаются в том, что за неимением лучшего термина назвал бы я Правящим Стереотипом мировой историографии. Несмотря даже на то, что Стереотип этот откровенно противоречит фактам русской истории, в которой, как я сейчас попытаюсь показать, патерналистская и европейская традиции не только живут как две души в душе одной, но и борются между собою насмерть.