С тем, как именно видел свою страну Чаадаев и что имел он в ви-
4*
ду под истиной, которой обязан был отечеству, читатель трилогии подробно познакомится во второй её книге. Самое сжатое представление об этом дают нам строки из третьего его Философического письма 1829 года: «Скоро мы душой и телом будем вовлечены в мировой поток... и, наверное, нам нельзя будет долго оставаться в нашем одиночестве. [Это] ставит всю нашу будущую судьбу в зависимость от судеб европейского сообщества. Поэтому чем больше мы будем стараться слиться с ним, тем лучше это будет для нас».
Не менее существенно, что с этим суждением Чаадаева безоговорочно согласился и Пушкин, который, как мы помним, вовсе
не всегда соглашался со своим старшим товарищем. «Горе стране, — ответил в этом случае Александр Сергеевич, — находящейся вне европейской системы».
Скажу честно, когда я впервые прочитал эти строки, а было это, как понимает читатель, в достаточно нежном возрасте, поразили они меня словно громом. Как могли, думал я, руководители России на протяжении столетий не понимать того, что было азбучно ясно Пушкину и Чаадаеву почти двести лет назад? А именно, что сознательно оставляя страну «в одиночестве», «вне европейской системы», обрекают они свой народ на горе? Ведь это поистине уму непостижимо! Повзрослев, я нашел ответы на многие вопросы. Но на этот, признаюсь, ответа я так и не нашел.
Так или иначе, в переводе на современный академический жаргон истина Чаадаева сводилась к следующему: он предложил постоянно действующий критерий политической модернизации России. В отличие от всех других форм модернизации (экономической, культурной или религиозной) политическая модернизация, если отвлечься на минуту от всех её институциональных сложностей, вроде разделения властей или независимости суда, означает в конечном счете нечто вполне элементарное: гарантии от произвола власти.
Во второй четверти XIX века, во времена Чаадаева и Пушкина, Европа была единственной частью тогдашней политической вселенной, сумевшей этот произвол минимизировать. Нужен был, однако, гениальный без преувеличения прогностический дар, чтобы в их время предугадать, что только Европа — несмотря на все откаты, эпизодический регресс и даже братоубийственные гражданские войны, вроде наполеоновских, — в силах самопроизвольно довести свою политическую модернизацию до конца. Другими словами, элиминировать произвол власти.
Тем более трудно это было предвидеть, что два важнейших европейских сообщества — германское (со времен первых романтиков XIX века) и российское (со времен Николая I) — обнаружили отчетливую тенденцию противопоставлять себя остальной Европе. Такие выпадения из «великой семьи европейской», говоря словами Чаадаева, с несомненностью обличали своего рода, если хотите, политическую недостаточность этих сообществ, их неспособность к самопроизвольной политической модернизации.
Это обстоятельство не только затрудняло прогноз, но и обостряло в глазах русских мыслителей необходимость компенсировать политическую недостаточность России «слиянием» с Европой, по выражению того же Чаадаева.
2 У немцев не было своего Чаадаева. И у Иоганна Вольфганга Гете, к которому относятся они так же, как мы к Пушкину, никакой особенной тревоги это странное «выпадение» Германии из Европы, тоже, сколько я знаю, не вызвало. Ничем хорошим тем не менее закончиться оно не могло. Не это ли имел в виду крупнейший английский историк А.П.Тейлор, когда писал полтора столетия спустя: «То, что германская история закончилась Гитлером, такая же случайность, как то, что реки впадают в море»? Так или иначе, понадобились эпохальные поражения в двух мировых войнах, чтобы Германия воссоединилась с Европой.
Россия, однако, тоже не послушалась грозного предостережения самого выдающегося из своих политических мыслителей. Почему не послушалась, подробно, конечно, обсуждено в трилогии. Важно для современного читателя то, что заплатила она за небрежение советом Чаадаева неимоверно, умопомрачительно дорого — не только затянувшимся на столетия крестьянским рабством или десятками миллионов жизней, поглощенных ГУЛА- Гом, но и тем, что оказалась отрезанной от нормальной (европейской, по Чаадаеву) жизни, обречена мириться с произволом
власти и с унизительной второсортностью своего быта, не говоря уже о неуверенности в завтрашнем дне, терзающей её и по сию пору (достаточно вспомнить хотя бы о «проблеме 2008»).
Но главное, обречена оказалась страна мириться с тем, что брела по истории спотыкаясь, то и дело попадая в глубокие, затягивавшиеся на долгие годы, если не на поколения, исторические тупики.